Страница 13 из 45
Очевидно, что многие поляки в историческом опыте своей нации находят достаточно оснований для скепсиса в оценке международных договоров и организаций, динамичной конституционализации международного права, происходившей с 1945 года. Но прошлое не всегда хороший советчик для будущего. Прежде всего меня удивляет примечательная коалиция, сложившаяся между слабым и оппортунистическим, заботящимся о своей репутации посткоммунистическим правительством и интеллектуалами прежней оппозиции, обычно такими строго принципиальными. Этот союз работает на руку очевидной американской политике раскола; при поддержке и одобрении националистов эти силы готовы провалить европейскую конституцию. В ситуации нарастающей немецко-польской напряженности для немцев более значительным фактором стало разочарование в актуальном развитии отношений, а не водоразделы в исторических воспоминаниях. Для поляков таким фактором является, естественно, исторический опыт, инициирующий недоверие к доминированию ФРГ в Европе. Германский рейх вел на Востоке войну на уничтожение. Оперативные группы свирепствовали в польских городах и деревнях. Нацисты построили на польской земле лагерь смерти. В этой стране мы принудительно рекрутировали рабочих, убивали и угоняли поляков.
Если говорить о студенческом движении и спорах историков, то немцы часто дискутировали об истории нацизма. Года два-три назад центр тяжести исторического дискурса переместился на страдания немецкого населения в годы нацизма, на бомбовую войну и насильственное переселение. Как вы расцениваете эту перемену в немецком историческом сознании?
Вспомните первые сообщения эмигрантов, Ханны Арендт или Макса Хоркхаймера, вернувшихся после Второй мировой войны в разрушенные города своей родины. В те годы немецкое население оплакивало свои страдания. Себя оно воспринимало как жертву и долгое время забывало о жертвах реальных. Это настроение, которое Александр и Маргарита Мичерлих объясняли «вытеснением», начинает изменяться только с конца 50-х годов. С тех пор мы чувствуем волнообразное движение: попытки осмыслить нацистское прошлое и призывы восстановить «нормальность» [реакции] сменяют друг друга. Однако термин «холокост» приобрел тем временем масштаб вселенской памяти. «Политика памяти» — обсуждение поколениями, родившимися после войны, массовых преступлений и сложностей прошлого — сегодня нормальное явление во многих странах, не только в Европе, но и в Южной Африке или в Аргентине и Чили.
Мне кажется, интенсивность обсуждения в самой Германии все-таки не спадает, во всяком случае в средствах массовой информации и в публичных дискуссиях. Вместе с увеличивающейся исторической дистанцией изменились две вещи. Первое — рутинный ряд послабление-подавление, при помощи которого общественность из лучших побуждений реагировала до сих пор на мнения правых. Только благодаря созданному неформально, но действенному барьеру между официально разрешенной публичной риторикой, с одной стороны, и приватно выражаемыми предрассудками — с другой, на протяжении десятилетий шли процессы реальной либерализации политического мышления [немецкого] народа. В случае с Хохманом механизм «послабление-подавление» еще раз сработал. Но через три поколения после Освенцима политический запрет на роковой политический менталитет должен быть признан; причем без определенных искусственных, в целях воспитания народа поддерживаемых перепадов между публичным и неформальным мнением.
Этот вызов более или менее случайно совпадает с другим феноменом, который вы совершенно верно описываете. После войны немцы не могли публично оплакивать своих мертвых. Их смерть исторически связана с деяниями преступного режима, поддержанного массами населения. В этих особых обстоятельствах мы порвали с укорененной в XIX веке культурой памятников воинам и строим вместо них памятник жертвам, убитым немцами. Я поддерживал эту установку, но мне было ясно, что эти усилия не пройдут бесследно. Наверстывать публичный траур по убитым на войне — неестественно, даже небезопасно. Память не должна культивировать коллективный нарциссизм и неприятие других.
Как повлияло на изменение исторического сознания окончание «холодной войны» и воссоединение Германии? Теперь Германия стала суверенной и уверенной в себе.
Народы обоих государств за эти 40 лет жизни врозь оказались дальше друг от друга, чем ожидалось. Воссоединение привело к ментальным трансформациям. В 1992–1993 годах горели общежития для эмигрантов, и интеллектуальные правые, которых до тех пор не было, проводили кампанию ревизионизма под лозунгом «Уверенная в себе нация». Но эта опасность националистического отклонения исчезла самое позднее 8 мая 1995 года, когда массы немецкого населения (вопреки историческому опыту тогдашних современников) признали капитуляцию 8 мая 1945 г. как «день освобождения». Я, впрочем, был тогда в Варшаве. Помню, как трудно мне было ощущать себя немцем в Польше в этот день пятидесятилетия [капитуляции Германии]. И кроме всего прочего, я должен был открывать заседание.
Социолог Гаральд Вельцер провел исследование семейной памяти немцев о национал-социализме. Нынешние немцы довольно хорошо информированы об ужасах нацистского режима. Но в подавляющем большинстве они исключают, что их собственные родственники могли иметь какое-то отношение к преступлениям нацизма. Две трети опрошенных сообщили, что их родители или деды на войне были больше заняты рытьем рвов и траншей. Только один процент опрошенных не исключает, что их родные непосредственно участвовали в преступлениях нацизма. Какие выводы следуют из этого для характеристики исторического сознания?
Поколение 1968 года упрекали в том, что, споря с отцами, они были слишком недоверчивыми и подозрительными. Я не хочу оспаривать преобладающую тенденцию в описании историй собственных семей [немцев]. Тем не менее участие в преступлениях нацизма ложится грузом и на других немцев. Возможно, этот анонимный перенос вины — цена за изменение менталитета следующих поколений.
Нет ли опасности в том, что ответственность за время нацизма возлагается на малочисленную нацистскую клику? Не станут ли будущие поколения в конце концов совсем отрицать ответственность немецкого народа за собственную историю?
Я не хочу оправдывать ни искажений, ни вытеснений. Но психологический механизм отделения в каждом конкретном случае истории собственной семьи от криминальных событий необязательно приводит в целом к такому толкованию нацистской истории, которое предполагает одобрение режима или даже умаление преступлений множества его «услужливых помощников». В конкретном описании новейшей истории, в политической просветительской работе господствовавшая в 50-е годы тенденция — переложить ответственность на руководящую клику и тем самым снять обвинение с народа — преодолена. Однако никто не может предсказать, как будет развиваться в перспективе политический менталитет Германии.
В Польше с озабоченностью воспринимают идею создания «Центра против изгнания», инициированную Эрикой Штайнбах из «Союза изгнанных» и поддержанную многими представителями политических и интеллектуальных кругов. Политические партии в Польше с редким единодушием отвергают эту идею. И интеллектуалы, и публичные фигуры — Лешек Колаковский, Марек Эдельман или Владислав Бартошевский выступают против. Обоснованны ли польские опасения?
Да, план создания такого Центра в Берлине исторически недальновиден, политически глуп и бездушен; но, прежде всего, он непродуман. Кто-то разделяет иллюзию о том, что памятник уничтоженным европейским евреям в Берлине (это мужская фигура из железа) может способствовать «примирению». Однако именно этот памятник жертвам трагических событий свидетельствует о разрыве с этноцентризмом, характерным для фатальной традиции исключительного культа жертв, принесенных собственной нацией. Серьезную проблему изгнанничества следует разрабатывать в европейском измерении, нужно представлять всю ее сложность. А что касается местоположения, то в данном ракурсе скорее приходит на ум Бреслау [теперь Вроцлав], чем Берлин.