Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 47

Молча упал перед ней Крутогоров. И вся она вздрагивала, как лист, колеблемый ветром… А Крутогоров вдыхал запах свежего чернозема, пьянея от хмельной мглы.

— Я слышу зов ночи!

Нагибалась Мария над ним нежно и горестно. И, нечаянно грея его своим дыханием, требовательно-строго сцепившиеся размыкала пальцы рук, обнимавшие ее ноги.

А голос ее, чуть слышный, грудной низкий голос, грозно дрожал и глухо:

— Ты знал мои муки… И убежал от меня! Отчего бегут от меня все, как от чумы?! Все меня оставили… А ты… — стиснула она горячими руками раскрытую его голову. — Ты… Одна я на свете…

Пьянел от ароматных рук ее Крутогоров, от певучего грудного голоса. Поднявшись, искал уже ее зрачков темных — он их знал. Но Мария, вывернувшись крепким и сильным порывом, отошла прочь.

Печально покачала головой, понизив голос и странно как-то ослабев:

— Одна я на свете…

Притихла. Как-то пригнулась и, в упор глядя на Крутогорова, медленно протянула и сурово:

— Я схожу с ума. И пошла по дорожке к озеру. Но, вернувшись, с склоненной головой обдала Крутогорова огнем и ароматом гибкого своего тела.

— Ты у меня был самый родной человек на свете… Кто для тебя дороже, скажи: Сущий или люди?

— Люди.

В глухом темном ельнике одиноко и веще каркнул ворон. Тревожно дрожа и сжимаясь, прислушалась Мария. Жутким бросила голосом:

— Одна я!..

Крутогоров, следя за мерной дрожью плеч ее, поднял голову:

— А Светлый Град?

— Нет… Нет… — тревожилась Мария. — Мой Бог — Распятый… Почему ты о Нем никогда не говоришь?..

— Я зову пить вино новое — как и Он. Вино совершенств.

Сомкнула Мария руки горестно. Зарыдала:

— Я помолюсь за тебя…

Ночные цветы — цветы крови — разливали хмель и дурман, полонили. Крутогоров, шатаясь, пьяный от кровавых цветов, поднял Марию, смял горячее знойное тело, выпил кровь из пышных губ ее. И она, беззащитная, обомлела в сладкой и больной истоме…

Крутогоров отыскал глаза ее и, запрокинув голову, слил их с собой.

— А-а-х! — дико и хитро вырвалась Мария. Отошла за черешню, поправляя сбившийся плат. Скрылась в сумраке черным неведомым призраком.

С земли вставал теплый влажный пар. Обволакивал лес. Пахло вечерним дождем и русальими травами. Гулко и протяжно шумел над лесом, задевая верхушки, ветер, раздувавший звезды, самоцветы ночи.

Одержимый цветами крови, ночным сумраком, шелестом леса, пал Крутогоров ниц, на мокрую траву. Поднял голос:

— Я поведу их в Светлый Град!

Распростер руки. Обнял сырую землю крестообразно.

Грозно всплыло облако и уронило на лес черную тень.

В сумраке, упавшем от облака, встал Крутогоров и пошел в скит.

В скиту-часовне горели лампады. Сквозь узкие окна маячили цветы.

Взошел Крутогоров на паперть. Потушил лампады, отчего пропала зелень берез, яркая, шелестевшая над головой и обдававшая холодом.

Кто-то отворил белую дверь.





Крутогоров, заслышав близость юного, знойного Марьина тела, обомлел. Замер.

— Кто тут?

— Я хочу заглянуть в скит, — шагнул Крутогоров к двери. — Хочу узнать тайну скита!

— Кто позволил?.. — задыхаясь, отступила Мария. — А-ах!..

Как Бог, властно и безраздельно Крутогоров замкнул в могучее кольцо своих рук скользкий атласный стан ее… И странно: от Марии веяло огнем, и ландышами, и черемухой, а по ее раздвоенной гибкой спине — как это он не знал раньше? — чёрная пышная коса спускалась и перепутывались черные кольца, щекоча ему глаза…

— Она… твоя… род-ная сестра-а!.. — глухо поперхнулась смертно-черная высокая схимница, выросшая вдруг в дверях скита, как мстительный грозный призрак, с крестом смерти и черепами на черном саване, с протянутой для кары костлявой трясущейся рукой.

За решеткой что-то упало, резко зазвенев. С цепи оборвалась граненая хрустальная лампада. В поедающей тоске закрыли лица руками, припали брат и сестра к решетке, неподвижные, окаменелые.

— Пр-окли-на-ю!.. — задыхалась от гнева, обиды и жути, рыдала и билась о притолоку смятенная старая схимница в длинном черном саване. — С отцом их… окаянным… проклина-ю!.. С Феофаном — духом низин — кляну!..

Странная подошла и грозная тишина.

И, тишине прислушиваясь, недвижным глядела, слепым взглядом в тьму мать. Ждала чего-то, вздрагивая, как дерево, разбиваемое грозой…

На груди у нее висел, в серебре, образ Молчанской. Обет молчания не сдержан. Клятва нарушена…

— А… а… а… — вдыхала схимница в себя воздух, как будто ей не хватало его.

Сбросив с себя костенеющими руками образ, спустилась с паперти. Побрела в темь, с выбившимися из-под шлыка седыми, мутными прядями волос, с головой, мертво опущенной, недвижимой, точно снятой с плеч.

Наткнулась на корни. Тупо, как камень, ударила о ствол головой. И распласталась на земле бездыханным трупом…

По душистому тревожному лесу разливался хмель и дурман земли, цветов и ночи. Облако, открыв звезды, отплыло к обрыву и повисло над озером, как крыло вещей птицы.

Жуткими сошел Крутогоров с паперти шагами. Потонул в лесу.

Внутрь же скита так и не заглянул.

III

В тишине лесов горним, незримым загоралась Русь солнцем. В каменных логовищах все так же грызлись и пожирали друг друга пленники, и все так же работали палачи в тюремных закоулках. А по одиноким скитам, по молчаливым весям разливались уже сплошными яркими зорями победные, неведомые светы…

Перед встречей солнца Града прошел в Знаменском темный слух, будто поп Михаиле, бежав из сумасшедшего дома, куда его запрятали после убийства попадьи и матери Гедеонова, — скрывается в диких заозерских лесах. По ночам же навещает свою избушку на краю Знаменского.

В избушке с разломанным крыльцом, разбитыми окнами, старой замшелой крышей и покосившимися дверями не цвели уже анютины глазки, не развевал линялых занавесок ветер, и бабы да мужики не ходили туда больше за наговорами. Только по ранним зорям из похилившейся тесовой трубы выползал дым да в разбитых окнах маячил огонек. Но все-таки мужики не знали доподлинно, ходит ли поп по ночам в избушку?

В глухую августовскую полночь два-три смельчака, пробравшись высоким бурьяном к окнам, увидели, как в горнице, звякая железными кочергами, крутились: поп Михаиле, какая-то красава-волшебница и Гедеонов. Волшебница, в белых дорогих нарядах, ворожила молча над треножником с зажженными заклятыми зельями и куревами. А Гедеонов с попом плясали, мешая кочергами снадобье и выкрикивая глухо какие-то хулы.

Охваченные столбняком, стояли смельчаки перед жутким зрелищем, не посмев переступить порог поповской хаты. И ни у кого не хватило духу кликнуть по селу клич на лютых кудесников, насылающих на мужиков беды. Боялись колдовских чар красавы.

И ушли смельчаки ни с чем.

А про красаву пошла недобрая и страшная молва. Шалтали, будто ее под замком держит свирепая гедеоновская челядь во дворце. И делит с ней по очереди ложе любви: так завел Гедеонов, еще когда он жил с красавой в городе.

Но и красава не оставалась в долгу: почти вся челядь изуродована была ею. У кого недоставало глаза, у кого — носа, и все ходили с ковыляющими навыворот ногами. Да и самого Гедеонова она не щадила. За то и замыкали ее во дворце на ключ.

Но в полночь, под хохот сов и шабаш нечисти на тысячелетнем дубу, замки во дворце отмыкались как бы по щучьему велению. И неведомую власть над душами получала волшебница, и шла губить, кого ни попадя, в леса Люда.

А по дебрям и лесам, бросив пламенников, бродил обгоревший, помутившийся Никола. Искал Люду. И не находил.

Уже под Знаменским дошла до него молва о загадочной и лютой красаве. Неладное что-то почуял Никола. Собрав мужиков, ночью двинулся на избушку попа облавой.

Когда, выломав дверь, ввалились в хибарку мужики, их обдало затхлым, пыльным духом нежити. Тубареты, столы, полки, шкафы и углы заволакивал едкий, как яд, дым ересных трав. В облупленном красном углу, где прежде была божница с тремя ярусами икон, теперь висели чуть видные старые запсиневевшие картины: праматерь Ева, нагая, с сердцем, прободенным острыми мечами, и братоубийца Каин. Перед картинами коптила сальная свеча. Но в хате было темно и жутко.