Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 47



VIII

За темной хвоей что-то вдруг зашумело. Глухие раздались дикие хохоты. Улюлюкая, гогоча, свистя, из-за ельника высыпала черная орава.

Это были рабочие с гедеоновской фабрики.

Они так и назывались — гедеоновские молодцы.

Махина суконной фабрики Гедеонова торчала за озером в овраге, у железной дороги. Оттуда иногда дымили красные высокие трубы. А больше фабрика прохлаждалась, то есть бездействовала (из-за вечного обсчета «молодцов», отчего те изо дня в день бастовали). Называлось это у Гедеонова крамолой. Искоренял он крамолу свирепо. Но фабричные промышляли ушкуйничеством, набегами на мужицкие огороды, массовками. Заварушка росла. Гроза надвигалась, неся надежды безнадежным.

Сам Гедеонов натравливал рабочих на мужиков, а потом расправлялся с теми и другими. Называлось все это у него политикой, хоть от такой политики и трещало «железное кольцо государства» (выражение того же Гедеонова). Начальство охотилось за населением, население — за начальством. Правители слишком часто о себе напоминали (а самые лучшие правители — те, что меньше всего о себе напоминают). Оттого — не по дням, а по часам делались рабочие сознательными (то есть революционерами). А Гедеонов почему-то полагал, что это ему на руку, так как сам считал себя революционером (только с «другого конца»). Он отдавал предпочтение сознательным.

Сознательность фабричных доходила до того, что с ними не о чем было говорить, кроме как о сознательности (которую они принимали за удаль). Это было как паспорт. О чем бы ни заходила речь — неизменно все сводилось к одному: «А ты сознательный? Не из христопродавцев?» (Тут же — всех христопродавцев именовали душегубами: этого требовала сознательность.)

И потому, едва Феофан прокричал — крушить, на него налетела эта ватага сознательных в пиджаках.

— Кру-шить?.. — подскочил к Феофану шустрый какой-то подхалюза. — Нас крушить?.. Ах вы, сукины сыны!.. Да мы вас так сокрушим, что…

Но хороводы стояли невозмутимы. Тогда черняки пристали к старому угрюмому злыдотнику, вычитывавшему что-то при свете свечи из кожаной, залитой воском книги.

— Здоров, борода!

— Здоров, шайка воров!.. — окрысился старик.

— Пардон… — заломил было картуз подхалюза. — Мы насчет темноты мужичьей. Насчет смысла… Нету никаких богов!..

Но гневным злыдотник заглушил его клекотом:

— Сам ты пардон!.. Жулик!.. Мы Духа ждем… А вам што тут надоть?.. Дух — полнота, а дьявол — пустота…

— Д-у-х!.. Ха-ха-ха!.. — закатился подхалюза. — Смер-дяки вы, эх! Скоты!.. Не выллезть вам из навоза во веки веков… Вот вам и дух…

— Дух — радость!.. Красота!.. — зашумели мужики. — Слышишь шум сосен?.. Звон звезд?.. Шепот земли?.. Это все — Дух!.. А живоглоты полонили свет… Ты не ими ль подослан?.. Вы все с ними?.. — подступали скрытники к толпе. — А?.. Вы — зрячие, с хвабрики, а мы слепые, деревенские… Отвечайте!..

— Фю-ить!.. — свистнул кто-то. — С больной головы да на здоровую?.. Ну и пушкари!.. Ну и смердяки!.. Рра-бы!.. Подождите, мы вам зададим!.. Мы вышибем из вас дух! — рявкнул вдруг, подкинув картуз вверх, подхалюза. — Доллой Богов!.. На бунт против неба!

— Да-ллой!.. — подхватила орава фабричных. — Заходи мужичье проклятое бить!.. Буржуев этих!.. Христопродавцев! Да здравствует анархия!.. Бунт! Долой тиранов — богов этих сиволапых!

Молчавший дотоле Крутогоров, вмешавшись в ораву фабричных, поднял гневный свой голос:

— Вы — предатели свободы… Поймите, меднолобые! Свобода — Дух. Как цветы к солнцу, стремимся мы к Свободе — Вечности — Духу… Но вы в Него не верите… А в медяки — верите?.. И в вождей верите?.. Вы из ничтожества делаете себе богов… Опомнитесь!.. Потому-то, что мы в тлене, — нас и полонили двуногие звери… Вперед же к Свободе — к Вечности!.. Ведь нам по пути с вами?!

— Не-ту духа!.. — гаркали фабричные. — Дал-лой!.. Какая там, к черту, вечность?..

— Вы против духа, но за богов-вождей, мы — против богов-вождей, но за единого Духа — Вечность! — вскричал Крутогоров.

Сладкие, вливающие в сердце бессмертие, раздались вдруг в листве шумы и шелесты. Над вершинами легкие послышались взмахи белоснежных крыл. Вековые ясени, гордыми купами над рощей и озером высившиеся неколебимо, как стражи, — победным залились многоголосым шумом — гимном…



Над жертвенником из цветов светлые затрепетали, светя жемчужными венцами, видения. И ярко озарилась сумрачная роща голубо-алым светом…

А с сладкошумных, качающихся вершин на белые хороводы мужиков и на ораву фабричных белые посыпались, розовые, голубые, лазоревые и алые цветы. Падали жемчужины благоуханных ландышей, рубины темно-алых душистых роз, распустившихся под теплой росой, словно сердца под молодой любовью, перлы белых лилий, бирюза сирени…

— Ого! — подскочил какой-то вахлач, хватаясь за ворот. — Розы-то откуда это?.. Шекочет… Целая охапка, ого! И незабудки… И сирень!.. Да пахучая!.. Да что это такой, а?..

— Ли-лии!.. Анютины глазки!.. — заликовали рабочие. — Ай да мужики!.. Лови!.. Лови!..

Цветы сыпались водопадом. А обрадованные рабочие метались под березами, то ловя падающие пучки цветов на лету, то подбирая их на траве.

— Да постой!.. Ландыши!.. Черт, ей-богу, я рехнулся!.. — блекотал вахлач. — Колокольчики!.. Голубые!.. А свет, — кар-раул! — что это?.. Мы — голубые!.. Гляньте!.. Гляньте!.. Видения!.. В венцах!..

Под ясенем молча, нахлобучив картуз, стоял подхалюза, бормотал, спеша заглушить в сердце страх:

— Гм… Наука объясняет это очень просто… Подымется смерч… Кх… Над цветником, скажем… Вырвет цвет… Унесет… Гм… А когда утихнет, ну, цветы и падают… Что ж тут такого?.. А свет — это лектричество…

Но рабочие, опьяненные внезапно нахлынувшей радостью, смеялись над ним:

— Эх ты, лектричество!.. Молчи лучше, Ошарин!.. Не твоего, брат, ума дело…

И пили ароматы полной грудью, осыпанные дождем сирени, лилий, роз, ландышей, голубых, розовых и желтых колокольчиков. И, с девичьими сомкнувшись хороводами, целовались страстно…

Над жертвенником цветов — о, радость без меры, без предела — вострепетал Дух. Белоснежные раскрыл крылья, облив рощу светом незаходящим ярко. И постигли пророки непостижимое на земле…

В храме цветов трепетных водил Крутогоров восхищенных дев, жен, пророков-хлеборобов. И, глядя в сердце причащаемого, в сердце, красоты преисполненное, радости, огня и Града, светлый возвышал свой замирный голос:

— Бери огонь жизни!.. Гори, как свеча!.. Цвети, как роза!.. Уж этого у тебя никто не отымет… Отдайся земле! Будь солнцем своего мира!..

А березы пели, ликуя, сладимую песню. Ясени прислушивались к зовам ночи — зовам земли. Клонили долу свои венцы. Посылали шумливой листвой молитву свету.

Только что-то темное, колдовское таили в себе черные старые дубы. Как будто жуткую тайну рощи знали. И собирались рассказать ее.

Но ярко горели светы и лампады. Ярко цветы цвели. И трепетал над жертвенником Дух. И странные лились неслышимые голоса небес…

За хороводами, под волнами молодых берез, тонкие сомкнув закостенелые в огненном выгибе руки, стоял Феофан. Молчал, недвижимый.

Но, видно, зажгла его уже красота. В душе его ароматы, росы, светы, шумы и шелесты цветов, видно, разлили' уже огонь жизни…

Затрясся Феофан, увидев что-то непостижимое… Изо рта его кровавая захлехотала пена… А раскрытые до последнего предела глаза, разбрасывающие смертоносные молнии, новым засветились, небывалым от века огнем. Разгоралась душа и бушевала, как кровавая звезда в ночи. В свете ночи увидел Феофан живого, истекающего кровью Распятого, — Того, Кто нес и несет тяготу за зло мира…

А может быть, не несет?.. Кто знает… Но если и несет, то почему же Распятый, а не Сущий?.. Почему Сущий отдал на пропятие Сына, а не Себя?.. — палило Феофана дальними черными молниями…

Да, опалил Дух душу Феофана вечностью — солнцем Града. Положил на челе его роковой знак.