Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 83



— Чушь.

Но — третьего дня волочился за ним по дороге, с полей, к гуще сада, сиеною тихою — «кто-то»; и все оказалось собакой; ее едва выгнали.

Он привыкал к появленьям «кого-то», который… держался… вдали: привыкал за жилетик хвататься, в который зашил он открытие; стало казаться: стояние «кого-то» — закон его жизни; «закон» начинался с удара оглоблей; но он — продолжался: ужаснейшим шумом в ушах; и — мерцаньем под веками, сопровождавшим сомненья в вопросе о смысле науки; сомнений подобных еще он не знал; как театр посетил, взяв билет на «Конька-Горбунка», уж профессором (приват-доцентом в театр не ходил), так вопрос роковой для него (есть ли смысл в математике) встал в конце жизни, когда математика — вся — заострилася в нем, потому что в Москве, в Петербурге, в Стокгольме, в Токио и в Праге считали: что скажет Коробкин — закон.

Он, закон полагая, законом поставил себя; вне закона.

И, выйдя из сферы законов в законе открытий законов («таких или эдаких», — явно законных в приеме, приемов же — сто миллионов: «таких или эдаких»), — выйдя из сферы законов за фикцию форм, — испугался открытия: ясность закона есть случай, ничтожнейший, — в общей системе неясностей; так и «Коробкин» лишь часть сферы «каппы»; планеточка «каппы», разорванной протуберанцами: всякая форма сгорает в бесформенном.

В «каппе» сгорает «Коробкин»!

Ивана Иваныча, брошенного всею массою мысли, протекшей расплавами в «каппу» — звезду, охватило обстояние гипотетической жизни под формою «призрака», — проступью контура: в дальнем тумане; а вечером — в окнах; к окну подойдешь — никого.

— Не пойти ли к врачу?

— Дело ясное.

С этой поры, перепрятав листочки с открытием, их он зашил на себе.

Палисадничек дачи.

Здесь встав, приподнятием стекол очковых уставился: в гипотетический, в гиперболический космос.

— Вы что это, папочка? Руку погладила.

— Так себе.

Тотчас прибавил, — неискренним голосом:

— Гм…

— Что?

— Друг мой…

— А?

— Не видишь ли?

— Ну?

— Там — мужчина…

— Где?

— Там…

— Это ж — пень.

А глыбливая синяя туча, взметнув верхостаи под небо, бежала сама под собой завитком белым, быстрым и нервным; под нею же, — почвы свинцовая сушь с забелевшей дорогой; сбоку — пенек серо-бледный:

— Не пень, потому что…

Вдруг — вспых: взрез высокой, извилистой молньи; вдох листьев; и после уже — гром глухой.

— Как, не пень?

— Да не пень, потому что.

Пень — двинулся: гиперболический мир приближался.

14

Урод шел на них. Надя вскрикнула:

— Видела.

Видела это лицо — в лопухах: там оно дрезготало невнятицу о шелкопрядах и «яшках»; но там оно было без тела; теперь это тело приблизилось диким горбом, переторчем в том месте, где зад: вместо зада — Гауризанкары; а тело сломалось углом: грудь к ногам; а живот провисал; ноги — дугами; уши же — врозь: хрящеватые, нетопыриные; вся голова — треугольник — глядела профессору в низ живота; означаяся всосами щек под желтевшими скулами; узкий шпинечек бородки, казалось, цеплялся за травы.

А с пояса вместо часов на тесемочке лязгали ножницы.

Он — подошел: снял картуз (верх лба — белый; под ним загорелый); и стал дроботать, как лучина под щиплющим ножиком:

— Вы, я позволю заметить, — Коробкиным будете?

И подскочила под небо ужасная задница: оцепеневший профессор молчал; вспых: и — взрезы высокой, извилистой молнии.

— Я-с!

И — молчанье; вздох листьев.

— А я… Гром глухой.

— Ну-с?

— Портной, — Вишняков.

Покосился он щуплым лицом; и рот, собранный малым колечком, до уха разъехался — вбок; и профессор подумал:

— Какой криворотый!

Стоял независимо: руки в карманы:

— До вас — дело есть.

Глаз добрейше скосился на Надю:

— А мы — отойдем: неудобно при барышне. Вздернув с достоинством нос, отошел; а за ним — подпрыг зада; вполне был уверен: профессор — последует.



Он — и последовал.

Стали при кустиках: у Вишнякова, как мышечка, выюркнул носик:

— Так что…

Он достал табаковку свою:

— Кавалькаса не знаете?

И табаковкой профессору — под нос:

— Чихнемте?

— Не нюхаю.

— Это — неважно.

— Но что вам угодно?

Уродец приятно глазами вглубился в глаза:

— Я, как вы замечаете, верно, с горбом: занимаюсь спасением жизни своей.

— Так-с… И — что ж?

— Да и всякой. Профессор подумал:

— Визгун добродушный, — но что ему нужно?

Визгун же, поставивший палец, рукой из жилета достал письмецо; и разделывал в воздухе чтеческим голосом:

— Тут вот — письмо.

— Дело ясное.

— Предназначается…

Руку рукою отвел: от письма.

— Погодите… Понюхал, счихнул:

— Изъясняется в этом письме неизвестного вами лица, что иметь осторожность насчет деловых документов — нелишне, особенно, если в наличности случай такой, когда глаз, — пальцем ткнул, склоня ухо: — дурной, — на них смотрит: со всяческим злобственным умыслом, цели имея…

Пождал он:

— Теперь — получайте.

И сунул письмо он, картуз приподняв:

— Честь имею откланяться.

Перевернулся и стал удаляться по белой дороге он; гипотетическим миром стал снова, исчезнув; завеса — летела; пахнуло в лицо листвяным пересвистом; окрестности заблекотали, согнулись, рванулись, листами и ветками через дорогу подросились, завертопрашились и завихорились.

В кратком письме неизвестным лицом было сказано, чтобы профессор немедленно принял все меры к охране бумаг, что какая-то личность (какая, — не сказано было) имеет намеренье выкрасть их; так подтверждались его опасения; он — принял меры: листочки зашил.

Застучали нечастые капли: валили тьмо-синие тучи в тьмо-синюю ночь; кто-то издали вышел из леса и стал у опушки, не смея приблизиться: странным лицом, синеватый; держал на видках; и — бесследно исчез.

В одном месте замоклого поля вставало бледняво пятно световое: присела Москва — растаращею.

15

На парапете Лизаша склонялась головкой к биению сердца и к собственным думам, просовывая из-за жерди железной над лепленым серым аканфом носочек; внизу — людоходы; вон — дамочка в кофточке цвета герани: прошла в запылевшие пережелтины какие-то.

Вспомнила, что Вулеву уезжает: И… — где у людей расставлялись диваны, увешанные парчовыми, павлиньими тканями, где с потолка повисает лампада сияющим камнем, вчера она слушала, спрятавшись в тени и видя себя самое там из зеркала (бледною и узкогрудой дурнушкою); ухом и глазом просунулась в дверь; чернокрылая тень из угла опускалась над нею; стояла за дверью с опухшей щекой Вулеву; и просилась из дому уехать на две с половиной недели; заметила, что на одно лишь мгновенье у «богушки» вспыхнула радость в глазах:

— В самом деле?

Он тотчас осилил себя, настораживаясь, и лицо свое скорчил в печаль:

— Очень жаль, что Лизаша одна остается!.. Скажите пожалуйста: детолюбивым отцом себя вел; Вулеву же с подчерком сказала:

— Я думаю, что я Лизаше — не пара.

Он взглядом, как пьявкой, вцепился в нее:

— Вы так думаете? Кто же пара?

— Да вы, — например.

И поджала изблеклые губы, а он абрикосово-розовым стал от каких-то волнений; пытался вбоднуть свою мысль:

— Это девочка, — просто какой-то бирюзник…

Ему Вулеву не ответила: быстро простясь; а Лизаша принизилась за чернокрылою шторой; была она поймана.

— Вы?

— Я!..

— За шторой? Зачем?

Но Лизаша лишь взгубилась:

— Ах, да почем знаю я? — проиграла она изузорами широкобрового лобика (видела в зеркале это); она здесь осталась; а он забродил за стеной, как в мрачнеющей чаще, — таким сребророгим, насупленным туром. Здесь шкура пласталась малийского тигра с оскаленной пусто главою, глядевшей вставным стеклом глаза; от времени — выцвела: и из рыжеющей желтою стала она; бамбуки занавесили двери, ведущие в спальню; здесь странный охватывал мир; здесь и статуи в рост человеческий негра из черного дерева кошку проскалом пугала; Лизаша, бывало, садилась на пуфе пред негром, себя вопрошая, откуда просунулся он к нам в квартиру; порой приходила к ней шалая мысль: уже близится время, когда негр, сорвавшись с подставки, по комнатам бросится; будет копьем потрясать и гоняться за кем-то из них.