Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 94

— А вам кто, смею спросить, доложил? — обозлился Евсеич, сморщился, надевая на голову картузик.

Но лавочник только пожал плечами и защелкал на счетах; после молчанья он кинул небрежно:

— Никто ничаво мне не докладывал: мне-то какое дело; так себе — слухи ходят. Задолжали, вот, по счетам…

Больше Евсеич не оставался в лавочке: прежде, бывало, не то; прежде ему всякоетам уваженье: то рыжечек, а то табачок, а то просто так словесные белендрясы, а теперь и не поговоришь. Уходя из лавки, заметил старик, что Иван Степанов хромает на одну ногу; не удержался, съехидничал:

— Али ногу зашибли?

— Зашиб, так себе, — буркнул лавочник с совершеннейшим равнодушием, а на самом деле даже от злости весь побелел.

«Попал в переделку!» — подумал Евсеич и пошел прочь, захватив в одну руку бутыль с керосином, а в другую — фунтики. Этот день был субботний; работа втапору раньше кончалась у столяра; к четырем часам уже были сложены пилки, напилочки, и все прочее: постелили красную с петухами скатерть; столяр нынче не в урочный час зачайничал с домочадцами: с Дарьяльским и космачом; баску Матрена с аграмантовым украшеньем надела; натянул столяр сапоги, космач же сменил рубаху; принарядился и Петр. Уже с четырех часов дня столяр стал белеть (был же он в обычные дни зеленый и хворый); можно было думать, глядя на его лицо, приумытое, с обмазанными деревянным маслом волосами, что еще задолго до вечера он за святую книгу засядет: к полночи этого дня шептались, что гость будет, а какой — этого Петр еще не мог знать.

— Гость знатный, — как-то хитро подмигивал ему космач.

Странное дело: давешние боязни порастаяли на душе у Петра, как летучий дым; побледнела в его душе нынче даже прелесть Матрены: нет, Матрена осталась Матреной — он только начал смекать кое-что еще, что не бросалось ему в глаза; не сама по себе оказалась Матрена, а, так сказать, от столяра: то, чем подманивала она к себе, не ей одной принадлежало, любопытствием то не было вовсе; не женское естество его к ней влекло, а душа; но душа-то вся ее — оказалось разве что полстоляровской; видно, Матрену столяр душой своей надувал, и она, раздутая духом, поражала поволокою глаз, и усмешкой, и жадно дышащими ноздрями.

Диковинная вещь: и своей-то души Петр давненько что-то не ощущал, не осязал; верно, что обмерла Петрова душа, своему господину не подавала голосу: все-то внутри его оказывалось таким и пустым, и порожним; но приходили минуты, и это, будто внутри его опорожненное пространство, до краев и плескало, и билось влагой жизни, неизреченной силой, теплом, райскими радостями: «что бы такое во мне, что бы такое сладким огнем проходило?» — беспокоился Петр; что бы такое прогуливалось в груди, что в груди и дрожало, и плакало; будто там машину электрическую завели, а она потом начинала работать в груди; что-то такое жалостное подкатывалось к горлу; как подкатится к горлу — село не село, мужичонки не мужичонки, и знакомое пространство — незнакомое вовсе, новое: будто в этом новом пространстве все убрано светлым великолепием и только для виду все это заставлено избами, мужиками, соломой, и из каждого предмета, только отвернуться, существа мира иного, светлые ангелы, на тебя закивают, и сама долгожданная ясная невеста говорит: «жди — буду». И не веришь соломе, не веришь грязи, и всему предстоящему безобразию: его и нет больше.

— Что это, Петр Петрович, вы сегодня такой именинник? — насмешливо кидает с телеги учительша-егоза.

— Денек, — восхищается Петр, — отработал и баста!..

— Будто вас кто принуждает. И покатила.

Подлинно — именинник: с самого с утра, как только он разгулялся после ночи, — заходило сердце его, загудело, и не знает, что ему с радостью делать: ухватиться ли за Стамеску, намаракать ли какой, черт подери, вирш, на пруд ли идти удить рыбу? Сел он рыбу удить, хохочет: червя нацепил — далеко подлетела уда: бегут на аер сырой светоловные сети вод: бежит золотая змейка, за ней другая, третья: промеж них синенькие морщинки, воды бегут, разбиваясь о берега весело поплескивающей водой; проплывая, крякает сбоку утица; поплавок заплясал, натянулась уда и бьющаяся рыбёшка попадает в пальцы Дарьяльского, где ей разрывается рот, и уже — пломб: булькнула в ведерцо.

— Ай да ловитва!

— Да! — отзывается из аера Александр Николаевич, дьячок.

— Будете вечером, Александр Николаевич, служить?

— Да, будем: золотую нынче с пукетами синими ризу для попа приготовил…

— Люблю, — восхищается Петр неизвестно чему: — люблю службу…

— Вам-то любить хорошо, а вот нам-то служить каково: потеешь, потеешь…

«Ививи» — пролетает стриж, — «ививи»…

Смотрит Дарьяльский — осенняя ниточка паутины тянется к неба голубизне; ясная нить убегает к избе столяра; радужным блеском оттуда, из лога, стреляет оконце; и будто не блестки то, а паутина: все кругом в паутине; в голубом дне сладком паутина садится на травы, перетягивается в воздухе; и выкуривается из хаты дымок; и садится на траву; будто и то — паутина.

Смотрит Дарьяльский — у него между рук паутина, к груди пристала; хочет он с себя ее снять, да она не дается: глаз видит, пальцы же не ухватят, будто она вросла в грудь ему путаницей блестков; расстегнул ворот сорочки и смотрит — красные, синие, золотые, зеленые нити тянутся в белую его грудь и оттуда выматываются обратно — не оборвешь, скорей из груди вырвешь вместе с трепетным сердцем как с луковкой тростинку; смотрит, на сучьях, между сучьями — путаница блестков, на синем пруду — путаница блестков; зажмуришь глаза, и те же блестки; те же блестки в душе: просто не мир, а лучезарник какой-то.

И Петр в богомольном страхе: не настало ли мира преображенье? Или то ядовитое, сладкое ведовство — мира погибель? Но только одно стало ясно Петру: Целебеево ныне новою стало землей; здесь не воздух, а медовое сладкое зелье; пока дышишь, пьянеешь; что-то будет, когда придется опохмеляться? Или отныне уже похмелья не будет; до зеленого змия будешь пить, а после — смерть?





«Что это я думаю?» — пытается сообразить Петр, но понимает, что не он думает, а в нем «думается» что-то: будто душу его кто-то вынул — и где она, его душа? Где все, что было? Смотрит — тянутся нити, передергиваются нити, в ясном нити свиваются воздухе: и Петр думает: то не нити, а души: они потекли пау-тинною тканью в пространствах, — голубиные души, пространством разъединенные… вытягиваются души друг к другу и свиваются в голубом. Взмахивает удочкой Дарьяльский.

— Что, — али словили плотицу?

Это с ним из аера перекликается Александр Николаевич, дьячок; высунув в голубой день осенний кудластую свою голову.

— Александр Николаевич, — хорошо!

— Хе-хе-хе: приятный солнечный денек!

— А будет еще лучше, еще благодатнее!..

— Хе-хе-хе: попаривает, сыровато!

— Куда там: еще неизвестно, что будет…

— А что же будет? Неужели бунт?

— Куда там: будут райские дни…

— Хе-хе-хе: будет великое пьянство! Давненько, поди, батя не отплясывал «Персидского марша»: завтра, поди, гитара затрынкает…

— Ну, и пусть трынкает!

— Гурку изобразит батя, переход через Балканию[85].

— Пусть, пусть! — вскрикивает в священном восторге Петр, потрясая пальцем; смотрит — из его протянутого пальца тонкая излетает нить и запутывается у дьячка в бороде.

— И я, и я тоже выпускаю свет, — радуется Дарьяльский, но дьячок не видит ничего.

— Пусть, голубчик, поп-то повеселится, попляшет: дух в нем взыграет и возьмет поп гитару.

— Хе-хе-хе: от винца-с, Петр Петрович, от вин-ца-с, — не от духа…

Но Петр не слушает: он в священном восторге.

— А я вам говорю, Александр Николаевич, поп пойдет в пляс во славу Божию…

— Христос с вами, Петр Петрович, какая там слава Божья: едак всякий пьяница, гласящий из кабака, — глашатай: так ведь это бывает у хлыстов, ни у кого иного; срамное веселие свое почитают за духовное озаренье…

И дьячок запел:

85

Гурко Иосиф Владимирович (1828–1901) — русский генерал-фельдмаршал. В русско-турецкую войну 1877–1878 гг. с семидесятитысячным отрядом совершил зимний переход через Балканы и разбил турок под Филиппополем.