Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 94

Вдруг внимание его отвлеклось; у себя в пепельнице он замечает окурок; руку купец протянул, окурочек со всех сторон осмотрел и решил, что таких папирос гости его курить не могли; значит, кто-то тут в его отсутствии, в кабинете сидел; кто бы это мог быть?

Смотрел: и чехол-то на кресле сдвинут, и на ковре-то сухой грязи шлепок под креслом; Фекле Матвеевне тут нечего делать, да и грязи шлепка она не посадит. «Гости, значит, это сюда без меня повадились, — думает Еропегин, — Фекла, значит, об этом знает, а мне — ни слова: то-то вот она давненько в глаза не глядит; может, какого любовника завела — тьфу!» Луку Силыча так затошнило от этой мысли, что он сплюнул, представив себе «лепеху» в роли любовницы.

— Нет, это не дело! — решил он и вспомнил, как жидовка ему говорила: и Сухоруков-де, медник, и — старушонки приютные ночью тут были — что за черт! Чего им у меня по ночам надо! — Вспомнил про стрекотанье да шиканье по углам Лука Силыч, вспомнил, как стены дома на него вот более году хмурятся, и даже в пот бросило: — Нет, это я все расследую: погодите, Фекла Матвеевна, погодите; я уже вас научу, как в собственном моем доме тайны от меня заводить, да пиры без ведома без моего устраивать…

Позвонил:

— Позвать Федора.

Появляется Федор, с перепоя.

— Кто нынче ночью тут у нас был?

— Не могим знать: кажись, никого не было…

— А ты, брат, видно, опять за алкохоль! Федор почесывается:

— Малость повыпивал: поднесли…

— Как ты это признаешь, я тебе должен сказать: несчастный ты человек, коли употребляешь алкохоль: это большое зло, и пропащий тот человек, который употребляет алкохоль.

— Верно, сознаю — паразит человеческий…

— Ну, это ты глупо сказал: разве может п а-р а з и т человеческий? Что такое п а-р а-з и т? Можешь ты это разобрать?… Ну, пошел!..

Так: Федора, значит, они подпаивают — Федор не в стачке; ладно, ладно — все разберем, что и как. Сидит Лука Силыч, посверкивает глазами — губы сжал, а самого-то тошнит, в виски бьет, и слабость пуще прежнего одолевает: Федор, барон, обманные поступки… Сухая снедает Луку Силыча грусть. А уже в доме встают: топотанье, посуды звон, шлепанье туфель Феклы Матвеевны; все уже знают — сам из Овчинникова вернулся.

А не в урочный день пожаловал из Овчинникова Лука Силыч: никто его эдакую рань не ожидал. Что было тут — иии! Целую без него промолились ночь голуби, и даже не в бане, а в столовой; до моленья же было у голубей важное совещанье; совещались о том, что политические разговоры да прокламации временно пора прекратить; уже полиция рыскала по следам голубей; слишком явно в Лихове раздавались с черными с крестами листки; нет-нет, и накроют; особенно после грачихинских беспорядков да бунта попика Николая всякие в Лихове завелись строгости; пожаловал сюда эскадрон; помнили лиховцы, как Фокиных да Алехиных с перекрученными руками везли на телегах по Паншиной улице — в острог. Выгнанный из семинарии семинарист долго пытался отстаивать лиховскую политическую платформу, но Сухорукое медник стал на своем; по этому поводу неприятный у них разговор вышел: об уме.

— Я, можно заметить, не дурак и умнее многих по политичности…

— Я сам не дурак: еще неизвестно, кто умнее…

— Как это вы странно говорите! Невежливо даже, можно сказать, обидно. Я еще не встречал человека умнее себя. Бывают, можно найти, но редко. Я еще не встречал… Я с вами больше не могу продолжать разговор, не желаю: можете говорить, я не слушаю, — надулся было Сухоруков; но их помирили. Все-таки медник настоял на своем, и с политикой голуби пока что поприкончили.

Среди причитаний приютских старушек «лепеха» прочла столяра Кудеярова цидулю о том, что уже дитё голубиное, человеческое, нарождается от духовных двух человеческих естеств; голуби передавали друг другу, что вокруг Целебеевской волости целое-де происходит движенье и везде голубям там — приют да ласка

Фекла Матвеевна утром перед собраньем ту получила цидулю чрез нищего, чрез Абрама, и тут же решила на следующий день в Целебеево съездить, на те посмотреть места, под предлогом побыть в деревеньке, наведаться на мельницу; в те времена Фекла Матвеевна дни и ночи в отсутствие мужа молилась, так что маленечко она сдала, пообвисла; но сами глаза еще более от того стали лучисты и чисты: моська моськой — глаза преангельские.

Вот только сам некстати пожаловал; думала она без него удрать, а после, как вернется, так предлог может найтись всегда, отчего отсутствовала; теперь же как самому заявить об отъезде? А уже Федор вот лошадиную сбрую чистит: поздно откладывать.





С такими мыслями встретилась она с благоверным: друг другу сухо в ладони вложили они пальцы; сам смотрит — прегаденькая пред ним лепешка-обманщица; думает:

«Ладно, ладно! Глаза опускай — знаю я, с чего это взор воротишь: тайны у вас без меня завелись».

Смотрит сама, — Господи Боже мой, — кащей перед ней бессмертный; тощий, бледный, в испарине, руки подергиваются, под глазами круги.

С замиранием сердца «лепеха» сообщила супругу, что она желала бы на денечек, на два подышать деревенским воздухом араматным, кстати, попадью целебеевскую навестить, да и за мельницей присмотреть — все же хозяйкин глаз.

Еропегин было подумал: «тут тебя, голубушка, я и поприжму», да поприжать Феклу Матвеевну он раздумал: во-первых, в ее отсутствие следствие он наведет, какие такие гости к ним в дом по ночам шляются; во-вторых, с Аннушкой ему, без самой-то, сподручнее миловаться.

— Что ж, поезжай…

— Я уж и Аннушку прихвачу Голубятню…

— Анку не брать! — цыкнул на нее Лука Силыч, — без Анки дом придет в беспорядок; Анка — туда, Анка — сюда… Не поспеть Анке со всем управиться…

Подали тройку; с перевязанными подушками, кадочками, одеяльцами села подвязанная лепешка; коляска затарарыкала.

И едва опустел дом, как стал по тому по пустому дому расхаживать Лука Силыч — все обнюхивать, перевертывать, в ларях копаться; забрался в комнату Феклы Матвеевны — глядь: под подушкой забытые ключи от сундука да свернутое рукоделье; он — разглядывать: странное рукоделье: какие-то все кресты, а посередь крестов голубь серебряный с вокруг головы сияньем: «Те-те-те!» — развел руками Лука Силыч; рукоделье сцапал, унес в кабинет: запер, снова вернулся: взялся за ключи, полез под кровать; под кроватью — сундук кованый; сундук выдвинул; крышку приподнял: «те-те-те-те, прокламации! Уряднику надо бы сообщить»… Так подумал Лука Силыч, да над сундуком и присел: стал оттуда таскать Лука Силыч предметы: сосуды, длинные до полу рубахи, огромный кусок голубого шелку с нашитым на нем человеческим сердцем из красного бархату и с терзающим то сердце белым, бисерным голубем (ястребиный у голубя вышел в том рукоделии клюв); вытащил два оловянных светильника, чашу, красный шелковый плат, лжицу и копие; все-то Лука Силыч из сундука потаскал, закопошился у утвари — белый, хилый и цепкий в длиннополом черном своем сюртуке забарахтался он среди шелков да рубах, будто среди паутины паук:

— Ааа! Ааа!.. — мог только он выговорить и выйти из комнаты даже в страхе каком-то; только и мог в темном стать коридоре, у стенки — ослабел: пот льется градом, дыхание захватило, а с чего — сам не знает: чует, преступное что-то такое.

По коридору топочет Аннушка-Голубятня; косы бьются у ней за гибкой спиной; сама с собой ухмыляется, прижатого к углу Еропегина не видит; он ее — хвать за юбку. «Ох, испужали!» — хохочет ключница, да босой от него отпихивается ногой: видно, думает, — сам-то изволит шутки шутить: да куда там! Как поволок ее Лука Силыч к лепехе в комнату, да в «предметы» шваркнул лицом: и в борьбе забарахтались они среди чаш, шелков да рубах: «это что? это что?» — тискает ее в чаши будто бы даже испуганно хозяин.

— Это… Это… — бледнеет она и молчит.

— Говори!..

— Не скажу… — и еще пуще бледнеет. Бац — удар по лицу.

— Говори!

— Не скажу!

Бац-бац-бац, — раздаются удары.

Вдруг она, изловчившись, вырвалась, отбежала, да как захохочет, нагло так: так хохотала она, когда старик к ней приставал — по ночам.