Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 82



В ушах словно вата — плохо слышу за спиной возбужденный голос Мусии:

— Попался паршук! Ослабь, пусть пляшет!

Я еще, сколько позволяла длина, отпустил леску, но вовсе не оттого, что слушал Мусию, — не мог удержать тайменя. А он и вправду заплясал. Несколько раз метровая белобрюхая рыбина с горящими алыми плавниками выбрасывалась из воды, сверкая чешуей, перевертывалась и с грохотом падала назад. Пытаясь освободиться от крючков, кидалась и вправо, и влево, ходила кругами или вдруг останавливалась и стояла мертво, точно привязанная. Много раз я подводил к берегу непокорного великана и каждый раз вынужден был стравливать леску, как только он поворачивал обратно.

Но всему бывает конец. Устал и таймень. Тяжелого, обессилевшего я завел его наконец между камней, и Мусия подхватил его под жабры…

А потом мы долго сидели возле него и не могли насмотреться. Темно-бурая, почти черная окраска спины плавно переходила в зелено-оливковый тон на боках. По всему телу, от головы до хвоста, вспыхивали и гасли, как звездочки, разноцветные крапинки.

На воздухе таймень скоро уснул, и яркость его померкла. Теперь он стал просто рыбой. Отгорел, как мак, во всю силу живой красоты и потух. Я повернул его — и поразился еще больше: бок, на котором таймень лежал, поблек, выцвел до белизны, и на нем отпечатались черным следы от травинок. И только под могучим, по-прежнему прекрасным огненно-розовым плавником, в самой пазухе, все еще жила, мерцая, последняя золотистая звездочка.

— Уснул, — сказал я.

— Уснул, — задумчиво подтвердил Мусия. — Самый красивый таймень уснул, — сказал он, почему-то назвав его правильно.

СЫН УРМАНА

За поселком, на огражденной высоким забором поляне, жил двухгодовалый полуручной медведь. Толстая короткая цепь не давала ему воли, и он чаще лежал, лениво полизывая эту цепь, или с тоской поглядывал сквозь щели городьбы на темневший за ней лес. Совсем маленьким, не больше варежки-шу́бенки, взяли его охотники от убитой на берлоге медведицы и, выкормив, определили для жительства в бывшем загоне.

Медведя держали для притравки собак. Со всей округи съезжались сюда охотники. Они подпускали собак к медведю, и тогда начиналось несусветное: при виде зверя собаки задыхались от лая, рвались с ремней и норовили заесть мишку до смерти.

Бывал здесь и Мусия. Сам «притравливался» втихомолку. Смотрел на лохматое медвежье брюхо, на отросшие в неволе когти и мысленно вступал в единоборство. Вот он взмахивает ружьем над раненым зверем, тот вздымается на дыбы, но в этот миг Мусия смело кидается под него и бьет ножом…

Много раз Мусия встречался с медведем и всегда выходил победителем. И все же чем шайтан не шутит…

Промышлял он тогда в верховьях Тапсуя, что впадает в Северную Сосьву. Леса там глухие, люди бывают редко. Благодатное приволье и белке, и кунице, и всякому другому зверю. Мусия облюбовал эти места и отправился на промысел рано, задолго до снега, чтобы загодя обследовать участок и до морозов срубить зимовье.

До Шамахиного лога, где охотник предполагает поставить избушку, дней пять дороги. Не так далеко, но идти приходится долинами ручьев и речушек, которые не всегда по пути. А иначе не пройти и не проехать. В урмане с непролазными завалами и болотами за сотню верст не услышишь лая собаки, не увидишь дымка костра.

Упряжка оленей тащит груженые нарты прямо по траве. Идет Мусия больше утром и вечером, когда травы покрыты росой или инеем — по мокрому легче, — и, где надо, помогает оленям.



Впереди весело бежит Янтус — проворная, виды видавшая лайка. Мусия уже забыл, который сезон отправляется на промысел с ней. Всякое случалось на охоте: как-то, азартно преследуя верховую куницу, Янтус провалился к медведю в берлогу, но не дался зверю, расшевелил его и выскочил. Недаром Янтуса считают в поселке самым отчаянным медвежатником.

И оттого, видно, что верный помощник еще бодр и неутомим, оттого, что олени резко тянут санки и взошедшее солнце рассыпало в травах огнистые зерна, Мусия откидывает на спину колпак суконной малицы, сует за пазуху трубку и поет, поет, о чем думает:

Третья ночь застала Мусию на берегу неширокой речки, у подножия горы Сип-Курым. Давно, в детстве еще, приходил он сюда с отцом белковать. Да только беда случилась: прыгнул отец неловко с камня и сломал ногу. Много дней Мусия тащил его к родному паулю и с той поры не бывал у худой горы…

Гора высокая, склоны густо покрыты пихтарником да кедрачом, а вершина голая, каменистая. Кто знает, лес ли когда выгорел на вершине, или его совсем не было, только ветер успел сдуть оттуда всю землю и оставил одни камни. Камней много — они раскатаны порознь и навалены один на другой, стоят торчмя, как столбы, и лежат плашмя, как поверженные идолы. Если внимательно и долго на них смотреть, разное может показаться — и отдыхающие олени, и медведь на дыбах, и угрюмая старуха со сложенными на груди руками. Мусии и всем, кто здесь бывает, чаще всего мерещится каменная старуха.

Не любит Мусия эту гору за память старую и всякие наваждения, а миновать ее — никак не минуешь. Стоит она на таком месте, что волей-неволей сделаешь остановку: тут половина пути, тут вода, тут когда-то стоял чум отца. А бывшую стоянку в тайге, тем более родителя, обходить вовсе не полагается. К тому же луга по реке сплошь выстланы ягелем. Олени не пойдут отсюда, пока не наедятся.

Мусия стоял впереди упряжки и думал, прищуренно глядя на неприветливые каменные гольцы, идти ли ему дальше или остаться здесь. Попробовал, потянул оленей — не переступят!

Выколотил о ноготь трубку и решил: «Ладно, пускай олешки едят, дорога еще не ближняя, а от каменной старухи бог оборонит…»

Распряг оленей, отпустил на мшаник, а сам пошел берегом посмотреть, не сохранилась ли чамья, построенная отцом в те давние времена. Ноги глубоко продавливают пышную, как медвежий мех, моховину. Мусия шагает осторожно, будто скрадывает зверя. Впереди прыжками бежит, тоже погружаясь по брюхо в мох, Янтус.

Вот и конец угористого берегового лужка, отсюда круто начинается подъем на Сип-Курым. Где-то там, по правую руку от речки, должен быть большой, горбато выперший из земли камень, а за камнем, если пойти на вечернее солнце, выйдешь на чамью. Она стоит на двух спиленных до половины, гладко обтесанных елях.

До звезд проходил Мусия, а чамьи не нашел. «Сгнила, упала», — рассуждал он вслух и посматривал на Янтуса: может, стар Мусия стал, не видит чамью, может, собака увидит? А надо бы найти, крышу бы новую настлал, подладил бы стены и оставил в чамье муку и запасную одежду. Все меньше везти. А зимой, по снегу, взад-вперед за один день поспеешь.

И еще Мусия искал бы чамью, да откуда-то накатились тучи, поднялся ветер. Запоскрипывали кедры, в камнях на горе вдруг кто-то протяжно аукнул.

«Однако худое место, к олешкам надо», — забеспокоился Мусия и позвал Янтуса.

Оленей на ягале не оказалось. Походил Мусия по берегу, покричал, побренчал в темноту ошейниками с колокольчиками да с тем и стал разжигать огонь. Поел сушеной рыбы, попил крепкого чаю. Пока ел и пил чай, все прислушивался. Нет, не фыркают олешки, только ветер гудит в деревьях да аукает на горе каменная старуха.

«Шибко нехорошее место выбрал, старый дурак!» — обругал себя Мусия и, раскинув у костра оленью шкуру, стал укладываться спать.