Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 82

— Не могу, — вздохнул Мишка. — У Юрочки аллергия на котов.

А кот, умильно щуря наглые глаза, ходил между нами и предлагал отправиться на кухню, чтобы всем вместе подкрепиться сырой рыбкой, чей дурманящий аромат в хозяйственной сумке он учуял еще с самого утра.

Глава 4

После той ночи Чипанов был в восторге! С каждым днем он влюблялся в свою жену все больше и больше! Она была такой красивой, такой замечательной, такой необыкновенной. Да и в сексе… Гм-м… Он чувствовал себя лет на двадцать помолодевшим. Как ему повезло с ней! Наконец-то и ему на склоне лет досталось настоящее счастье.

Вот взять хотя бы вчерашний день. Собственно, он не собирался заезжать к ней, после работы думал сразу отправиться за город, к детям. Он обещал Маше, что приедет, сказал об этом Стасу, да и вообще… Кроме того, Александра затеяла в квартире ремонт — готовила ему какой-то сюрприз. Но что-то точно толкнуло его в левую сторону груди, словно кто-то шепнул ему тихо: «Поезжай». Словно кто-то подстроил так, что он в прошлое свое пребывание у жены забыл на столе проекты договоров на поставку спирта-сырца.

А она… Нет, он, пожалуй, счастлив, что связал свою судьбу с этой женщиной. Он даже не мог предположить, что она задумала такое!

Еще только подъехав к дому, он заметил, что окна его квартиры темны, светится лишь розовый ночник в спальне. «Устала, голубка моя, от хлопот, — подумал он, — прилегла отдохнуть…» Он решил, что если жена спит, то он будить ее не станет, заберет договора и тихо уедет, чтобы не беспокоить.

Жена ждала его, одетая в черные кружева, кожаные ремешки и пестрые полоски ткани. Рыжие волосы прикрывали лицо, тело возбужденно подрагивало, ожидая момента единения с супругом. Она была так прекрасна, так желанна!..

Утром Чипанов проснулся первым, в одиночестве позавтракал на кухне, потом принес жене кофе — в благодарность за незабываемые ночные приключения.

Александра еще дремала. На ее личике, по которому черными тенями расползлась косметика, будто она безутешно проплакала всю ночь, застыло горестное и обиженное выражение. Парик сбился и лежал рядом на подушке скомканной тряпкой.

— Милая, спасибо за необыкновенную ночь, — прошептал он, целуя жену в щеку.

Александра открыла сонные желтые глаза. Белки их были красноваты. Она завозилась под одеялом, зевнула.

— Ты уже уходишь?

— Да, моя тигрица… До вечера!

— Ага, — апатично пробормотала жена, уткнувшись носом в подушку.

Чипанов завязал галстук, прошелся по комнате, многократно отражаясь в зеркалах. Один маленький беспокойный вопрос мучил его, не давая покоя. Не хотелось уходить, так и не выяснив ответа на этот каверзный вопрос. Виталий Васильевич решился.





— Дорогая. — Он осторожно тронул плечо жены под одеялом. — Ты спишь?

— Сплю…

— Скажи, а как ты узнала, что я еду домой? Я ведь не говорил об этом никому, даже секретарше.

— Догадалась! — последовал из-под одеяла короткий ответ.

Первые пять лет прошли в Заведении словно в странном полусне. Пять лет — это почти две тысячи дней.

Целых пять лет жизни — это время стертых оттенков, наркотического полусна, время равнодушия к себе и к миру, время не жить, но и не время умирать, так, сомнамбулическое витание в запредельной пустоте, имени которой нет. Да и самой пустоты нет, и того, кто в ней, его тоже нет. Потому что вокруг — ничего. Ничего и никого!

Иван открывал глаза и видел снежно-белый, как январское поле, потолок, матовую лампочку над головой, змеящуюся трещину штукатурки в углу и кнопку вызова медсестры. Он опускал взгляд и видел серое щетинистое одеяло, приподнятое в изножье ступнями ног, наверное, его собственными, никелированную спинку койки, комок выбившейся из-под одеяла сероватой простыни с фиолетовым больничным штампом. И это все…

Его борьба с белым больничным миром продолжалась уже пять лет. Пять лет переменного успеха, пять лет он был как тот страшный, раздувшийся мертвец, которого течение реки затащило под лед и прижало снизу так, что тело осталось под толстой прозрачной коркой льда и глядит теперь на белый свет сквозь толстое речное стекло — уже там, по ту сторону бытия.

Да и интересоваться этим было опасно. Каждый день пытливые глаза врача буравили его, как будто старались просверлить маленькие дырочки в черепе, тщась нащупать то место в мозгу, где еще гнездятся полузадушенные желания.

Все твои желания заперты на засов в самом дальнем, самом незаметном уголке головного мозга и только и ждут, когда лекарственные оковы падут, чтобы вырваться в кровь и разлиться по венам восторженной, трепещущей волной, сметая на своем пути все запреты, все ограничения, все табу. Этот крепчайший, невидимый засов называется «нейролептики», он не снаружи, он внутри, и поэтому его нельзя разрушить. Он плавает, растворенный в крови. Он внутри человека. Он спасает его от него самого.

Психбольница, да еще режимная, — заведение особенное. Это раньше, пока не появились их величество нейролептики, она выглядела как зверинец, где рычащие, кусающиеся звери метались, разрывая в клочья смирительные рубашки. Теперь это самое тихое, самое мирное место на земле. Смирительные рубашки еще есть, но они уже такие старые, такие ветхие, что рвани посильнее — и они разойдутся по швам (так же, как разошлась по швам его старая жизнь, когда все это случилось). Рубашки валяются грудой в шкафу у сестры-хозяйки, он видел их, когда приходил к ней вместе с дежурным медбратом за новой пижамой взамен старой, совершенно истлевшей на теле.

Смирительные рубашки теперь, на пороге двадцать первого века, не нужны. Буйство любого, решившегося на сопротивление больного кратковременно и быстротечно. Как только сонную тишину больницы прорежет утробный звериный вой, два дюжих медбрата, сияя сизыми от утреннего бритья подбородками, швыряют в жесткую панцирную койку корчащееся протестующее тело, «фиксируют» его, то есть привязывают к кровати специальными ремнями-перемычками… Затем еле слышная, точно комариная, боль от укола, последний вздох перед падением в пропасть — и по жилам разливается огонь. Кровь пузырится, как минералка углекислыми пузырьками, вскипает, накатывает на мозг, кутает его спокойствием, сном, пеленает, точно крикливого младенца. Кратковременное забытье… Потом мертвая тишина вокруг. И сны, сны, сны, сны…

Как началась больничная обморочная жизнь, так и продолжалась… Течение той реки, что властно и умело несла его в своем лоне, ни на секунду не отпуская и ни на йоту не изменяя направления движения, было сильным, тягучим и беспощадным. С ним невозможно было бороться, его нельзя было победить. Можно только отдаться ему, плыть в странной невысказанной надежде, изредка даже помогая себе рукой — авось да прибьет тебя к противоположному берегу, авось да зацепит твое разбухшее от речной сырости тело за береговой куст краснотала, а там и выбраться тишком на берег можно… Призрачна эта надежда, но ведь без надежды не выживешь один на один с хитрыми врагами в белых халатах, вооруженными вместо пистолетов холодными шприцами, вместо пуль — таблетками…

Среди таких больных часто встречались «косяки» — те, кто пытался «откосить» от судимости, кантуясь в психушке. Их выдавал слишком живой, интересующийся мелочами больничной жизни взгляд. Впрочем, «косяки» иногда спохватывались и придавали своей физиономии слегка задумчивое и тупое выражение, подмеченное у настоящих больных. Чаще всего это были матерые уголовники, которые решили пойти «по шизе». Такое лицедейство мало помогало — опытные врачи быстро пробивали «косяков» лошадиными дозами наркотиков, раскусывали их, и вскоре те бесследно исчезали из больницы. Но некоторые из них, особенно настырные, упорно возвращались с зоны в знакомые стены. Ведь здесь так тихо и сытно…

Но лагерники — особый народ. Изредка они срываются. Допустим, не поделили что-нибудь с приятелем или им чем-нибудь не угодили местные порядки. И тогда они решаются на протест. Окон нет, стены обиты мягкой тканью — ори сколько влезет, все равно никто не услышит, лезь на стенку, стучи головой, даже синяка не набьешь. В белой двери — зарешеченное окошко. В него то и дело посматривает любопытный санитар: отвоевался ли «протестант», образумился ли. Хоть целые сутки выпускай пары, матерись во всю глотку — никто тебе слова поперек не скажет. Пока силы не кончатся, наслаждайся полной свободой и вседозволенностью безумия.