Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 53

Жизнь остановилась.

Какую мощь могли выставить народы против черной всепоглощающей лавины, что зловеще растекалась по солнечному лику равнин? Одиночную храбрость и совместную беспомощность.

Тупой и свирепый всемирный Таянгу, оскалив зубы, ослепил людей блеском серебра, усыпил их сказкой о богатствах и расколол на крохотные общины и секты. Разрубил государства на княжества, княжества на уделы. Отсек от души душу, раскидал по малым крепостям и, довольно усмехаясь, рассыпал между ними горячую золу вражды и отчуждения. И когда над землей навис кривой меч великого убийцы, люди вдруг очнулись разделенными – каждый в своей глухой скорлупе, на своей особой меже, со своей, неприкосновенной для других, коркой хлеба в трясущихся от жадности руках.

Жутко сделалось Бахтиару. Взлет, вызванный речью Олега, минул, Бахтиар потускнел, как и сам Олег.

Одно дело – слова и другое – дела. Между добрыми намерениями и их исполнением не всегда лежит просторный мост, и первый порыв еще ничего не значит. Есть разум, добрая воля, желание перемен, но есть и лень, косность, трусость, боязнь потерять нажитое. Мало кому живется сладко на земле, но и мало кто отрешится от слепленного им гнезда и осмелится восстать против гнетущих порядков. Человек терпит. Мертвой хваткой держит людей за горло железный век, и нет сил свергнуть красноглазое чудовище.

Без слов стояли люди на башне, и тенью от крыльев грифа легла на их лица печать обреченности.

– Ладно, – встряхнулся Олег. – Чего уж тут! Еще Святослав сказал: «Мертвые сраму не имут».

С востока дул режущий ветер. Крепость казалась кораблем, рассекающим волны. На угловой башне, как на носу корабля, стояли, подставив грудь ветру, два сарта, кипчак, булгарин и русский – стояли и готовились к буре дети народов, чьей доле предстояло долгие годы биться и задыхаться под копытами диких татарских коней.

Гайнан-Ага скучал у костра, сушил одежду, намокшую во рву. Костер пылал во дворе богатого дома. В этом доме, покинутом хозяином, разместились Орду-Эчен и Чормагун.

С тех пор, как булгарин явился в лагерь, ему досаждал негромкий, но надоедливый, какой-то скрежещущий, хрипловато звенящий визг, слышный отовсюду. Обычные звуки стана – голоса людей, топот и ржание лошадей, обидчивый верблюжий плач – возникнув, смолкали, сменялись другими, а эти – острые, сверлящие зуб – не стихали. Прислушавшись получше, Гайнан догадался, откуда они берутся. Татары точили острия стрел.

– Жди, – приказали булгарину.

Он ждал.

Он знал – здесь надо терпеть.

По ту сторону костра дремал, прислонившись медной скулой к стоячему копью, вислоусый страж. Из-под спящих глаз татарина свисали пухлые мешки. Гайнан приметил – кочевник болен с похмелья.

И всякий, кто приплетался сюда, заученно шаркая на ходу пилкой по наконечнику стрелы, или убредал восвояси, был изжелта-бледен с перепою. Кисло морщился, тщился подавить тошноту, судорожно икал, молчал, точно истукан; изредка перетычутся степняки двумя-тремя словами сквозь зубы и опять уходят в себя, в тяжкую хворь хмельную. Весь лагерь шатался, хрипел после вечерних возлияний. Но нигде – ни справа, ни слева – не слышал Гайнан пьяных криков, шума пьяных драк. Спокойствие.

– Обогрелся? – К огню, покачиваясь, подсел широколицый человек с черным крестом на лбу. Тот, который принял от булгарина письмо Бурхан-Султана к Чормагуну.

– Ты – неверный? – сердито спросил Гайнан.

– Как это – неверный? Для себя я верный. Христианин. Последователь батюшки Нестора, сирийца. Прочие христиане не признают – мол, ересь, ну и ладно, пусть. Нас много. И татары есть христиане – мерке и кереиты. Я-то уйгур. Грамоту знаю, потому и служу писцом. Татарская грамота – уйгурская.

– Что значит – уйгур?

– То же, что огуз. Бык, значит. Но язык у нас древний, гуннский. Вашему, булгарскому, сродни. Однако вы теперь по-кипчакски изъясняетесь. А мы вместо «огуз» произносим «огор». Или «уйгур». Про угров западных ведаешь? Тоже из уйгуров. Гунны. Но с чудью приуральской смешались, язык от них переняли. На Дунай, доносят, ушли?

– Давно. Однако сувары остались. По-нашему – чуваши. И у них бык – огор. Отчего, не скрой, тут все пьяные? И ты несвеж.

– А что ж? Пьем. Араку, молочную водку, из кумыса гоним. Где радость без питья? Вдруг завтра убьют. Лучше выпить, пока не поздно. Надо весело жить.

– Не вижу, чтоб особенно веселились.

– Погоди, увидишь.

– Я слыхал, Чингиз строг к пьянству.

– Строг? Ну и что? Татары гибнут ради Чингизхана. Но даже ради Чингизхана не перестанут пить. Ни чего не поделаешь. Даже Чингиз в этом деле бессилен. Убивать пьяных? Все войско истребишь. И, гляди, безлюдным останешься. Некому будет твой шатер оборонять. Придется куковать на бугре одному, трезвому дураку.





– Потом напишут про походы Чингизхана, и так объяснят их и эдак, и никто не вспомнит – походы те совершала беспробудно пьяная шайка.

– А как же? Делается одно, пишется другое.

– Когда меня позовут?

– Позовут, когда потребуется. А позовут – меж огней проведут, чтоб от черных мыслей очистить. И ты не противься – голову свернут. И о порог не споткнись – прирежут. И еду какую подадут с руки – глотай, иначе пропадешь. Волчье логово. Никто не тащил сюда, сам приполз, а приполз – подчиняйся.

Гайкан пригорюнился, подпер подбородок рукой. В глазах полыхнул огонь от нежданного удара снизу по подбородку. Страж прибрал плеть.

– Отчего повесил голову? Отец умер, что ли? Держись прямо, смотри веселее.

– Дурной, – пожалел купца уйгур. – Нельзя перед татарами уныло сидеть. Боятся – беду накликаешь.

– Я голодный, – пожаловался Гайнан.

– Я сам голодный, – проворчал страж. – Три дня не ел. Потерпи. Принесут – поешь.

– Я, знаешь, не привык по три дня не есть! – вскипел булгарин. – Кто перед тобой? Гайнан-Ага, купец богатый!

– Да ну?! – лениво изумился татарин. – Ох, как страшно. Робость взяла. Поджилки трясутся. – Усмехнулся сквозь зевоту: – Был богатый – теперь станешь бедный. – И опять задремал.

– Погоди, мордастый. – Гайнан поспешно оделся, ухватил татарина за загривок, ударил плоским лицом о столь же плоскую землю. Сотворился гвалт. Набежали. Еще троих повалил Гайнан. Потом и его одолели – когда оправились от удивления неслыханной дерзостью перебежчика и обозлились.

– Годится, – сказал от дверей рослый сутулый старик. – Отпустите.

– Ты Чормагун? Спишь! Я, пока спишь, всех татар перебью.

– Ух ты! Сильный?

– Не слабый.

– Проверим.

Окружили, пьяные, принялись подзадоривать.

Булгарин рубился на мечах, загнал противника в угол. Показал, что и копьем владеет хорошо, и в борьбе устойчив. На кулаках с ним схватился пылкий Орду-Эчен – и отлетел, обливаясь кровью. Татары остались довольны.

– Отчаянный! – хохотал Чормагун. – Первый раз вижу хвастуна, у которого слово делом оборачивается. – И уважительно спросил плотного подростка, недвижно стоявшего рядом: – Годится, правда?

– Годится! А тот – нет. – Конопатый мальчишка полоснул острыми желтыми глазами по растерянному лицу Орду-Эчена.

– Не осуждай старших, дорогой Бату! – укорил старик. Но в прищуренных очах наставника засквозило одобрение. – Он – твой брат.

Юный Бату хмыкнул. Чормагун нахмурился. Прав Бату! Негоже царевичу со слугами играть, отпор от них получать. Людей смешить. Взгляда его должны бояться, падать, узрев страшный лик. А Орду – хуже ребенка себя ведет. На четыре года старше Бату, а в голове – легкий ветер. Первенец, матерью избалован, испорчен песнями про любовь, сказками, ласками, женщинами, что вьются вокруг. Пуст, хоть и порывист – не будет толку. Ущербный.

То ли дело Бату. Недаром имя у него такое – Твердый. Тринадцать лет, а по-взрослому строг, взыскателен. И – жесток. Правда, чует Чормагун – играет Бату в большого, нет-нет да выкажет ребячество, ну да ладно. Все равно – властитель. Единственный в роду Боржигитов рыжеват в Чингизхана. Выспрашивал Чормагун, почему светлобород Чингиз среди черноволосых татар. Может, то божий знак особой избранности? Объяснили книгочеи уйгуры: видно, род Чингизхана – от древних алтайских динлинов, а динлины, по китайским летописям, были народом рослым и белым.