Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 35



Да, невод шел с большой рыбой. И каким-то удивительным чутьем чуя это, из еле видимой деревушки пробирались к рыбакам ребятишки, кто с котелком, кто с миской. Подходили. Столбенели, как вкопанные, и не мигаючи зарились на треугольник выводной проруби, из которой тянулись, тянулись и тянулись крылья невода с застрявшей в ячейках мелочью, а суматошный дед в шапке набекрень бухал, как заводной, надтреснутым ботом, пока не закипела вода от кишащей рыбы.

— Агафон! Тащи сюда уши.

— По секрету, что ли? — неторопко подошел к бригадиру Агафон, важничая как самый старший по возрасту.

— Да секрета особого нет, но говорящий — сеет, слушающий — жнет, а жнецов тут вон сколько, — кивнул на ребятишек. — Навыбирай, какая покрупнее, полный мешок — и на моей кошеве езжай в деревню. Понял?

— А как же: доразу. Провианту баш на баш выменять.

— Да, борода у тебя — хоть в патриархи всея Руси, а ум — псаломщика. Провианту у нас теперь вон сколько, да лошади ж рыбу не едят, их сеном или овсом кормить надо. Теперь понял?

Проездил Агафон до вечера, но вернулся ни с чем.

— Сами соломой с пригонов тянут, пропади она пропадом и весна такая! Решай, Максим. Ой, решай, ты бригадир.

— Решение одно: ехать. Лошади запряжены, рыба в коробах. Обратно в озеро не выпустишь. И на лед вывалить — голову снимут, если дознаются. Так ничего и не добыл?

— Да… С ведро картошки и отрубей вот мешок у председателя колхоза ихнего. А сена так и не дал, холера.

— Деда Максим, деда Максим! Да скорее сюда, дедушка-а-а, — по-детски взахлеб заплакал на своем возу коновод Ваня Потапов.

— Чего ты? Чего там еще?!

— Лысуха жеребится. Прямо в оглоблях…

— Тьфу, пропасть, приспичило ей. Распрягай! Все распрягайте. Все!

Жеребеночек родился весь в мать. И мастью, и коленкорово-белым рисунком во всю мордочку от лба до ноздрей.

— Это ж надо было так лить и капать природе! — дивился присутствующий при факте Максим, обнаруживая новое сходство.

Дождался, когда мать обиходит сына, помог подняться на слабенькие ножки, подтолкнул к вымени. Но оно было пустое. Жеребеночек сунулся к соску, сунулся к другому, сердито крутнул хвостиком, поддал вымя мордочкой и, не устояв, ткнулся передними коленочками в подталый снег и обреченно лег плашмя, судорожно вздрагивая всем тельцем.

— Да чтоб ему ни дна, ни покрышки, этому Гитлеру! И животные от него по всей России страдают.

К костру Максим вернулся, не глядя ни на кого.

— Вот что, мужики… Слушать сюда всем! Выдраить с песком казаны из-под ухи, чтобы рыбьим духом и не пахло. Это раз. Два: у кого есть ножи — резать, у кого нет — руками рвать камыш и траву по кустам, мельчить и запаривать с отрубями. Сам сдохну, а ни плану, ни коням, ни жеребеночку новорожденному погинуть не дам. Невод и прочую прихиметрию отвезти и сдать на хранение под расписку председателю колхоза — три. И собрание считаю закрытым.

Обоз тронулся за полночь. Битым стеклом неровно поблескивали звезды. Зависла в зените сплюснутая луна. Похрустывал наст. Дорога перевалила через угор и вызмеилась на равнину. Почуяв обратный путь, воспрянули духом и ходко заперебирали ногами накормленные кони. Подремывали рыбаки на рыбе, прикрытой пологами. Наканифоленно поскрипывали полозья. Слюденисто лоснился след.

— Максим! А, Максим…

— Ну.

— Лысая отстала.

— Сосунка кормит…

— А-а-а, ага. А вдруг — волки. А там один мальчонка. Послал бы кого-то еще к нему.

— Вот ты и ступай.

Агафон покряхтел и кособоко, по-рачьи, пополз с воза, но одеревеневшие в тяжелых пимах с бахилами ноги никак не обретали точку опоры и безвольно волочились за санями, рискуя оказаться босыми.



— Максим, разуваюсь! Ой, слезть не могу… Ой!

— Ну, чучело огородное! Ладно, заскребайся обратно, сам пойду.

Обоз они настигли на голом, как бычий череп, увале. Нещадно жарило солнце, и окованные железом полозья до земли прорезали раскисший наст. От коробов валил пар. Дымились, вздрагивали, оседали задами и обреченно стонали под ударами лошади, и на мокрых крупах их жутко темнели саднящие полосы. И чтобы избавиться от этой нестерпимой нечеловеческой кары, они взбугривали хребтистые спины, подгибали передние ноги, втыкая копыта, обрамленные серебром стертых подков, и всей тушей валились вперед, силясь стронуть с места прикипевший воз, но только падали на колени и часто моргали ресницами, будто сдерживая копящуюся слезу.

— Не сме-е-еть, сволочи, изуверы!!! — метался от подводы к подводе Максим, вырывая из рук и хряпая о что подвернется кнутовища и прутья. — Не сметь бить животную! Не сметь! Не сметь! Не сметь!!! — остервенело хлестал он самого возницу, мерин которого уже хрипел и еле стоял, готовый вот-вот завалиться. — Ты за что его лупишь? Ты за что, паразит, его лупишь? За что? За то, что он возил тебя, гада? За то, что с этой войной он вкус овса забыл, его овес ты жрал? У-у, скотина! Хуже скотины!..

Дед Максим закашлялся и полез за кисетом в тесный карман ватника, но рука не слушалась и тыкалась куда-то не туда, и старик опомнился только после того, как залез в ширинку.

— Тот табак не курят, нюхают, — хохотнул кто-то.

— С вами нюхнешь, пожалуй…

И бригадирский гнев схлынул.

— Ну, и до нас дошло, развоевались Аники. А ведь как-то не так живой мир устроен, не ладно. Что по природе в звере должно быть, того, наоборот, в человеке больше. Изведет он когда-нибудь и бессловесную тварь, и сам себя.

— Это почему?

— Шибко разумен потому что. Ну-ка скажи им, Агафон, ты воочию видел, каким оружием при Александре Невском воевали, и сравните, каким теперь воюют.

Агафон тут с его девятым десятком лет на исходе был примазан как шуточная аллегория, но иносказания не получилось, и артель, понурясь, только вздыхала и дакала.

— А теперь за дело, мужички, — бросил Максим окурок в лужицу. — Будем соображать пристяжь, выберем пару коней помогутней и по очереди все возы вон в тот ельничек. В засенку. Солнопек переждем и с потемками по приморозку двинем дальше.

В ельнике веяло холодком, но бригадир, по-собачьи дотошно обнюхав каждый короб, немилосердно расталкивал спящих, кого где сморило после янтарно густой ухи.

— Ну что ты за изверг, Макся? А? Ну дай вздремнуть хоть часок.

— В гробу надремлешься. Люди, может, и простят нам — мы себе не простим, если столько еды загубим. Лучше лечь костьми, чем кануть в Лету. Из пепла встать, а короба засыпать снегом. И с боков и с верхов. Рыбой припахивать начинает.

— А чем она, мясом, что ли, должна припахивать?

— Тюрьмой, туды вашу в корень!..

Засыпанные снегом короба походили на могильные курганы с нелепо торчащими из них оглоблями.

— Всяких погостов повидал на веку, а чтобы такой — впервые. Господи, прости ты мою душу грешную, — снял шапку и перекрестился дед Агафон. — Хороним, дабы сохранить. Доездились.

Кони доедали последние отруби в казанах.

Начались леса, и между ними санная дорога еще держалась, но на рассвете, когда над горизонтом заотсвечивали победно маковки каслинских церквей и дед Максим водрузил над передним возом поблекшее за долгий волок алое полотнище с буквами, писанными зубным порошком на молоке, — «Тыл — фронту», — лег позади саней, вконец обессилев, буланый жеребенок с белой мордочкой. И кобылица-мать, призывно и тревожно проржав и не дождавшись ответа, остановилась. Широко расставила ноги. Опустила скуластую голову. И из-под длинных черных ресниц, казалось, вот-вот покатятся крупные лошадиные слезы.

— Да матушка ты моя, дитенок твой там… Дитенок. — Гладил ей мокрую холодную шею дед Максим. — Не можешь ты бросить его, не можешь. Ах, животная ты, животная. Ой, ну что делать?

— Дедушка Максим! А давайте на руках жеребеночка понесем, он легкий.

— Бегу, бегу, Ваня. Эй! Впереди там. Ну-ка еще кто-нибудь сюда.

Максим вылупился из полушубка, продел полу под жеребеночка, ее тут же подхватили с той стороны, другую — с этой, мягко подняли и понесли следом за тронувшимся обозом. Кобылица вскинула голову, потянула воздух ноздрями и замоталась из стороны в сторону, сшевеливая кованные железом полозья.