Страница 31 из 35
— Дождичек на свету — к погожему дню, ранний гость — до обеда, — отметила Минушка и обрадовалась. — А ведь и верно, утро уж, разлеглась колода!
Пели оглашенные петухи. Мычали коровы. Озоровал ливень. Под клеенчатым парусом плыла Минушка в глубоких галошах на шерстяной носок по лужистой улочке Добренки прямехонько к задушевной подружке своей Некорыстихе, она-то уж тоже должна быть давно на ногах, такое хозяйство на ней и семьища.
И соседка совсем неблизкая, и годилась ей разве что в дочери, но Минушка не взирала ни на расстояние, ни на разнящий возраст и тянулась к ней потому, быть может, что Галина и по характеру не чета нонешним, и детей уже имела столько же, сколько и она о ту пору в свои тридцать лет.
Ворота настежь, во дворе Петькин грузовик. Не Петькин, совхозный, но он тут как свой домашний.
— Галь! Ты где?
— Счас! — отозвалась из сарайки Галина.
Минушка потопталась на старом зиловском радиаторе, вытирая галоши, сняла их у нижней ступеньки крыльца, поднялась на верхнюю и уселась под навесик коротать долгую минуту ожидания.
Скоротала.
— А в дом чего не заходишь? — появилась наконец хозяйка с подойником.
— Да твои-то, поди, все спять еще…
— Тебе вот только никак не спится, я гляжу.
— Дождь-то… Чуром чурит, — неловко перевела разговор старуха, сообразив, что притащилась она со своими нелепыми снами в самый недосуг. — Дождь на свету — к доброму дню.
— На прогноз погоды переключилась, что ли? — улыбнулась Галина, зная о пристрастии бабки Минушки к передачам «Сегодня в мире».
Поставила ведро, присела рядом.
— Ну, что там у тебя стряслось?
— Кабы у меня одной… Ты, подруженька, серчай, не серчай, а делов наших бабьих никогда всех не переделать. Умрешь, а работы еще на день все равно останется. Да ведь, пока живы, и пожить надо. Замысловатый сон я видела нынче.
— Опять сон? Беда с вами старыми. И когда только вы их глядеть успеваете! Давно ли про самолеты во все небо рассказывала? Про гул вселенский…
— А! А ведь сбылся он.
— Не плети, сбылся.
— А Течер не потопила четыре корабля? Потопила. И каждый, чать, километра по полтора длиной будет. Э что? Не война?
— Так то где…
— Да хоть и где. Те же люди гибнут. Где… Ишь ведь, как мы рассуждаем: где. Нонешний мир что спичечный коробок: ткни сдуру горящую спичку в него не с того конца — и только пшик останется.
— Ты сон, сон давай, — напомнила Некорыстиха.
Минушка стянула с костоватых плеч клеенку, стряхнула капли, повесила на перильце.
— Погоди разберусь. Дожилась, явь от видения не отличаю. А, ну вот, слушай. Будто и в летах я в своих теперешних, и молодая, как ты. Приснится же… И в самодеятельности будто. И сроду я в ней не бывала, а тут артистка, значит, — Минушка посмеялась в нос и зажала его заветренными пальцами, как деревянными прищепками. — И вот будто посылают меня в Америку басню читать…
Галина прыснула и качнулась назад. Поймала накренившийся подойник и аж порозовела.
— Да подь ты в пим дырявый, выдумщица. Чуть последнее молоко из-за тебя не пролила. Какую басню?
— А вот ведь и не помню, затмило. Ай… «А Васька слушает да ест!» Собираюсь это я в дорогу и достаю из сундука смертный узел…
— Какой, какой, ты сказала, узел?
— Смертный. Второй уж припасла, первый донашиваю. Живу и…
— А это еще что за узел такой? Почему смертный?
— Потому что старый человек на смерть себе готовит: и одежду, в чем в домовину положить, и что на помин раздать: платки, полотенца. А я еще и печатку духового мыла с фланелевой тряпичкой учла — усопшую меня обмывать, — и десятку денег в нее завернула за обиход. Доченьки с зятевьями поспеют или нет к выносу хоть бы, а чужому кому охота задаром с покойницей.
Некорыстиха знобко поводила плечами и отодвинулась.
— Жуть берет, как ты спокойно о своей смерти говоришь.
— Своя смерть — благо, а вот как прилетит да шарахнет где-нибудь эта зараза — и поползем удельными червями. Ой, не дай, господь…
— Удельные — это дождевые, что ли?
— Ну. Так мы их в детстве звали. А старость — болезнь неизлечимая, милая моя. На чем я там остановилась?
— На узле, — одними губами подсказала Галина.
— Тьфу ты, язвило бы тебя, затмило. А вот это уж старческий крылез у меня начинается. Достаю это я смертный узел с собой взять, вдруг, думаю, на обратную дорогу жизни не хватит, Америка, чать, не близкий свет… Ой, Галька, не к добру сон. Достаю из сундука и думаю… Понимаешь? Во сне думаю. Думаю, Васькой их не усовестишь, у них, поди, и котов сроду по-другому зовут, надо переделать басню. И пе-ре-делала ведь! — хлопнула Минушка Некорыстиху по коленке.
— Ну-ка…
— А Регент слушает да ест. А! И не ухмыляйся что есть, так бы и врезала, кой-кому из американцев открыла бы глаза на образа.
— Хорошо переделала, я почему и улыбаюсь. Хорошо: а Регент слушает да ест. И ясно — кто, и не прикопаешься, мало ли какой регент. А они что на это?
— Кто?
— Да американцы-то.
— А не доехала я до них, проснулась.
— И все?
— Зачем все, перед пробуждением еще сторублевку искала.
— То говорила — десятку завернула, то уж сотенную.
— А сотенная — совсем другая статья, сотенная — на поминки. Ищу, сокрушаюсь, куда она могла деваться, как, думаю, в такую путь — и без копейки. По гостинцу ребятишечкам Галькиным, — твоим, значит, — и то не на что будет купить. Или вдруг насморк приключится, а там ведь не у нас, там как чихнул, так доллар плати, а у нас хоть сколько валяйся в больнице — и тебе же потом заплатят, если не помрешь. Ты не смейся, не смейся, — опять заметила Минушка, зайчики в глазах у подружки запрыгали, — вчера до конца смотрела телевизер?
— Прямо, досуг мне. Ты сон свой давай скорей досказывай, вот-вот табун погонят. — Глянула сама на часы, поднесла время к глазам Минушки.
— А дальше и слушать нечего. Ищу это я деньги и слышу — машина гудит. И как наяву…
— Наяву и гудела. Некорыстин мой свое безнарядное звено по дворам собирал, сено метать.
— Ночью?
— Ночью. И вовремя управились, а то бы вот намочило его.
— Да неужели и мы в хозяевов перестраиваться стали? Годится. Так выглянула это я в окошко, что там за такси под меня подали такое нетерпеливое, гудит и гудит, и уже будто не в Добренке я, а в Ленинграде у Тонечки, у военной квартиранки моей в гостях на высо-о-ком этаже… Надо ж наблазнить. С чего?
— Телевизоры смотришь до конца.
— Вам не наблазнит, ни голоду, ни холоду не знаете живете, а мы какой крах одолели. А что, Галь, неужли Течер нашего полу?
— А ты что, не видела, в платке ее тут как-то показывали. И платок будто бы простенький, и по-бабьи повязанный.
— Да не из камня же она тесанная, четыре корабля потопить. И каждый…
— Ой, некогда мне, — поклевала Галина ногтем стеклышко часов.
— А, заканчиваю. Выглянула это я в окошко — и головушку мою обнесло, такая высь. И внизу машина грузовая стоит, а в ней уж народу… Как дров. И все наши, деревенские. Увидали меня и кричат: «Минушка! Минушка!» И эдакая ли за душу обида взяла — ажно до слез: если мужа на войне убило, так до самой до смерти теперь с девичьей кличкой жить? — старуха сжала губы и тяжело задышала через нос, комкая концы сдвинутого на плечи полушалка. Но сдержалась.
— Так это прозвище — Минушка?
— А то что же… Кричат они там снизу: Минушка, скорей, в европорт опаздываем, а я им сверху: покуда по имени-отчеству не назовете — не сойду. Стихли они, переглядываются и молчат. И я молчу, не подсказываю, вспомнят сами или нет. И такая тут тишина воцарилась — ажно проснулась. Ты-то хоть знаешь?
— Откуда, мы вовсе приезжие.
— Ульяна Аверьяновна я, Смирнова. Ладно, побегу. Это что, — заглянула в подойник, — от двух коров и столько?
— Почему, от одной, другую в совхоз сдали, все равно половина удоя на закуп идет, так хоть голову не ломать, чем их зимой кормить двоих.
— Ой, с кормами беда. И на скоко вытянула?