Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 8



Только смотри, в револьвере меньше патронов, чем в «Ругере», скажем.

Это не проблема, отвечает Света, шести мне будет достаточно.

…что же касается совсем не приспособленных к жизни людей, то они кончают с собой или умирают от тоски.

Когда ей было тринадцать лет, Света сидела у телефона и ждала звонка. Она уже начинала подозрительно относиться и к мыслям своим, и к талантам, и в первое мгновение попыталась прогнать внезапно возникшее подозрение: вдруг она никогда уже больше не будет счастлива? Это чувство было навеяно, возможно, разочарованием и слишком долгим ожиданием у телефона, который все не звонил и не звонил. Она сидела в старом кресле (на обивке были фиолетовые цветы) у деревянного столика с черным телефоном. В окне маячил тополь, начисто лишенный листьев и совершенно неподвижный в белом дневном воздухе. Вдали раздавался мужской голос, он, кажется, звал кого-то: эй, там! Но никто не отвечал.

…Задом наперед, совсем наоборот, крутился в голове стишок. Из какой-то книжки. Или мультфильма? Издевательство какое-то – если вдруг окажется, что все совсем наоборот. И зачем? Все же было прекрасно до сих пор, и море, и мать, и Ба, и страна, и даже Вселенная. Прекрасно было дотрагиваться до сухой черепашьей кожи, когда соседская черепаха высовывала голову из-под панциря. Прекрасно было, когда по волосам тебя гладила рука старшего товарища, которому понравились твои стихи. Прекрасно было, разморившись на горячем песке, переползти в тень под навесом. Но что если все это было только на время. Что если когтистая лапа загребла все и все отняла у Светы, и больше не отдаст, и больше не будет ничего прекрасного. Будет молчащий телефон, белый дневной свет, неподвижное дерево, голос вдалеке, который зовет не ее.

Задом наперед, совсем наоборот. Ты, что смеялась, будешь теперь плакать. Ты много разговаривала, а теперь замолчишь. Тебя хвалили, теперь тебя будут не замечать. Пусть уж лучше ругают, смеются, чем вот так, молчаливо, одна у окна, перед телефоном. А может, так и будешь, молчаливо, одна, у окна, перед телефоном. Всю. Оставшуюся. Жизнь.

Что, плачешь?

Света действительно плакала и надеялась, что никто не зайдет в комнату. Они бросились бы ее утешать, а она шестым чувством знала, что, как бы ей ни хотелось перестать плакать, любое утешение будет обманом и что, несмотря на слова родных, ничего уже никогда не будет хорошо. Вернее, ничего уже никогда не будет хорошо у нее. У них-то все еще может сложиться, и у соседей, и у страны все будет только лучше и лучше, а у нее уже ничего лучше не будет, ничего уже не поправишь, все уже проиграно, хотя ей только тринадцать лет.

В тот белесый и молчаливый день, когда ей было тринадцать, ей пришло в голову, что, возможно, бывают люди, которым рок судил все пережить в детстве – обожание, свершения, триумф – и доживать оставшиеся годы, питаясь лишь памятью и разглядыванием фотографий. Задом наперед, и все наоборот.

Медсестра услышала, как открывается дверь, и, выйдя в коридор, сказала: я уже сделала уколы, собиралась уходить, Валентина Витальевна отдыхает. Она схватила сумку и стала засовывать руки в рукава пальто, но Георгий Иванович остановил ее: подождите, не уходите так быстро. Сколько лет этому Георгию Ивановичу, она не знала, но он все еще был красив, и если бы она любила таких, высоких, седоволосых, в шейных платках, может быть, она задержалась бы, но дома ее ждал брюнет, которому не исполнилось еще тридцати, с цветной татуировкой по всему предплечью. От Георгия Ивановича пахнуло перегаром, и медсестре еще больше захотелось убежать, как убегала из дома девочкой, когда в дверь вваливался пахнущий перегаром отец.

Подождите, Любочка, посидите со мной немножко, расскажите, как Валентина себя чувствует, а то я всегда один, говорил он, увлекая ее с собой на кухню, пододвигая ей нетвердой рукой стул, наливая вино в стакан. Под его взглядом она пригубила: вино было сладкое, теплое и невкусное. Как здесь неприбрано, простите, Любочка, когда Валя себя хорошо чувствовала, она всегда соблюдала совершеннейшую чистоту. Я вносил беспорядок с улицы, а она его тут же уничтожала. Незамедлительно. Пол мыла каждый день. Ковры запрещала класть, говорила, они только пыль собирают.

Что вы, Георгий Иванович, я никакого беспорядка не заметила, какой у вас красивый дом, я всегда восхищаюсь, когда у вас бываю, пробормотала медсестра и смерила взглядом уровень вина в стакане. Ей придется допить эту приторную жидкость до конца, прежде чем он ее отсюда выпустит, иначе будет невежливо, ей не хотелось его сердить, она всегда боялась пьяных, пусть даже таких знаменитых и интеллигентных, как Георгий Иванович. Но от вина потом голова разболится и сон будет хуже, как бы ей от этого стакана избавиться, ну да, может быть, ничего не попишешь, часть служебных обязанностей – распитие спиртных напитков для поддержания духа у родственника больной.

Да, знаете, Любочка, это совершенно удивительный дом, во всем поселке таких больше нет. Видели, какие здесь маленькие оконца у дач? А какие заросли перед окнами? В них темно, как в заднице советской литературы. А у нас везде светло. Попробуйте найти темный уголок – не получится. Это архитектор был такой, Моков Николай, он рано умер, а подавал большие надежды. Очень любил солнце. Видите, какие окна сделал во всю стену? Даже на потолке окна, а потолки скошенные. Он мне сказал: вы, Георгий, пират. Вам нужен не дом, а нос пиратского корабля. Чтоб вы на нем стояли и командовали. И брали мир на абордаж.



Он широко улыбнулся, показал крепкие желтые зубы, махнул рукой. Действительно похож на пирата.

А знаете, почему так мало мебели? Это все Валентина. Ей нравилось, что дом такой светлый. Она говорила: мы перед этим домом в долгу, не надо его захламлять.

Медсестра затаила дыхание и опрокинула в рот содержимое стакана. Георгий Иванович потянулся было подлить еще, но она закрыла стакан ладонью и сказала: нет, большое спасибо, но больше я не могу, мне пора идти.

А может, ночевать останетесь? У нас две лишних комнаты. Это, знаете, что такое было? Это детские. Да, детские, для двух деток, которых у нас так никогда и не было. А хотите, Любочка, мы вас удочерим? Тогда вам все это достанется. Не дача, нет, дача государственная. Но вот, например, картины на стенах. Смотрите, это мне подарил французский художник. А какой – догадайтесь сами. Или испанский маленький натюрморт, смотрите, какие чудовища ползают по песку, а над ними солнце встает, да.

Спасибо, Георгий Иванович, мне, правда, идти надо.

И рояль вам достанется, продолжал он, не слушая ее. Видите, черный в углу стоит? Вы не умеете? Всегда можно научиться. Валечка моя, когда из детского дома вышла – это был дом для детей врагов народа, между прочим, – когда вышла, сразу пошла к подруге матери и говорит: научите меня на фортепьяно играть. Та тут же согласилась, и за бесплатно. У тех, кто выжили, всегда есть чувство вины. Вы не умеете, нет? Я тоже не могу ни петь, ни играть на инструментах.

Георгий Иванович, у вас столько других талантов.

Талантов, да. Я пират с талантами. Награбил себе гениальности от господа бога. Через месяц опять в Америку с выступлениями зовут. Тамошний читатель жаждет слушать мои стихи. Поедемте со мной, а, Любочка?

Я тронута, Георгий Иванович, но уже надо бежать, говорит она и прошмыгивает в коридор. Срывает со створки шкафа оставленное пальто и, набросив его на плечи, открывает дверь со словами: я приду завтра в то же время, спасибо за вино, было очень прият…

Георгий Иванович слышит, как ее сапожки чавкают по грязи до калитки, как скрипит щеколда, он успевает вскрикнуть: что ж, до свидания!

В прихожей мерцает зеркало, Георгий Иванович подходит и смотрится в него, он смотрится в зеркало часами, забывая о том, что свет от лампочки слаб и это полутьма разглаживает морщины, скрадывает возраст. Георгий Иванович молод в зеркале, Георгий Иванович взмахивает рукой и декламирует: я пират, мне пятнадцать, я завоеватель подъездов, конкистадор футбольных полей, капитан хулиганов.