Страница 40 из 68
— Пострел какой, — бормотала она, — растет… Все растет!
А когда солнце начинало припекать, к ней подходил который-нибудь из сыновей и говорил:
— Ты, мама, иди… топи печку. Мы зараз одни управимся.
— Управимся, — подтверждал другой. — Припасай побольше лепешек да помаслянистей.
— Наработаете, так припасу, — усмехалась она и не шла, а летела домой, легкая, проворная, чтобы вовремя настряпать всего вволю сыновьям.
Она топила печь каждый день, и всегда в печи не хватало места для противней, горшков, кринок и плошек. Ребята возвращались с поля обожженные солнцем, голодные, ели, как пильщики, только поворачивайся мать, и она радовалась, подставляя им груду горячих румянистых сочней, блюдо картошки, плавающей в сметане, противень с дроченой, ноздреватой, истекающей маслом и ароматным обжигающим паром.
Больше, чем прежде, наводила Анна Михайловна чистоту и порядок у себя и жаловалась, что в избе повернуться негде, печь мала, в сенях второму ларю места нет, — видать, пришла пора ставить новый дом.
Сельский Совет не прибавил Анне Михайловне земли к старой одворине (прибавлять было не из чего, кругом застроено до отказа), а отвел новую, крайнюю к шоссейной дороге, идущей от станции в районный город. Всем взяла новая усадьба: и простором и удобствами. Зеленая луговина начиналась пригорком и отлого, узорчатым ковром дикой кашки, зверобоя, аграфены-купальщицы и одуванчиков бежала к шоссейке. Место было сухое, веселое.
Однако Анна Михайловна долгое время и слушать не хотела про новую одворину, грозилась пойти в райисполком жаловаться на сельский Совет.
— Как на отшибе… Поживите сами! — гневно кричала она в сельском Совете. — Что я, прокаженная или подкулачница какая, чтобы меня с родного места выселять? У меня на старой одворине и колодец рядышком, и тополь поди как вымахал, и капустник близехонько… и земля в огороде чистый чернозем, и на гуменнике я по три воза гороховины каждый год накашиваю… Не тронусь я, вот и весь сказ!
Убеждали ее всем правлением колхоза. Говорили, что обиды никакой нет, строится не одна она: где же старых одворин напастись? И так скученность в селе страшенная, беда, как случится пожар. Колодец ей выроют, луговину рандалем изрежут да многолетних трав насеют. Опять же, слава тебе, в колхозе на трудодни клевера много дают, за глаза хватит на корову.
— Смотри, не пожелает новый дом на старой одворине стоять… убежит на новую усадьбу без твоего спроса, — шутливо говорил Гущин. — Полно за гнилушки держаться!
— Да ведь курица и та свою жердочку любит, человек и подавно, — отвечала, сердясь, Анна Михайловна.
— Э-э, ноне и куры без насеста обходятся. В клетках сидят, по два раза, говорят, в день несутся… благо цыплят не выводить. Облегчение труда! Постой, скоро и людей в инкубаторах родить будут… Везде перемена жизни.
— Не желаю я никаких перемен.
— А нас и не спрашивают, — смеялся Савелий Федорович, ласково кося глазами.
Он за последнее время опять повеселел, зубоскалил, бросил пить, хоть жене его лучше не стало, кровь у нее шла горлом. Савелий Федорович возил ее по докторам, да без толку, все говорили, что недолго бедняжке осталось жить на этом свете. Наверное, притворялся Савелий Федорович и веселостью своей, как мог, скрашивал последние дни близкого человека. Когда бабы, жалея, спрашивали, как он успевает управляться по колхозу и дома, он коротко отвечал:
— Приспособился. Доченька ненаглядная помогает… Да ведь я и сам постирать, погладить могу.
— Золотые у тебя руки, Савелий Федорович, цены им нет. — Бабы качали головами, забывая в такие минуты все нехорошее, о чем говорили за глаза про Гущина.
— Не жалуюсь, работящие, — скромно соглашался Гущин. — Да вот не всем они нравятся, мои руки.
Анна Михайловна понимала, на кого намекает Гущин. Действительно, Николай Семенов по-прежнему не любил завхоза, наказывал ревизионной комиссии почаще проверять амбары и житницы, и сам, словно ненароком, взвешивал некоторые мешки, когда весной Савелий Федорович отпускал по бригадам семена.
— Перемена — старому замена. Все к лучшему, — уговаривал Гущин Анну Михайловну, по доброте, что ли, своей сочувствуя чужому, хотя бы и маленькому, горю. — По дому и усадьба. Богатое гнездо совьешь… приспособишься.
— Ты-то, видать, ко всему горазд приспособляться.
— А то нет? — осклаблялся Гущин. — Уж мне ли сладко, а смотри, я каков! Потому верю: где ни жить, как ни жить — солнышко везде согреет человека. А тебе чего надо?
И толкнул Анну Михайловну локтем, игриво подмигивая:
— Сватьей-то скоро я тебя назову?.. Что-о? Али невеста не по сердцу, сват не по душе?
— Ну, где нам до твоей гордой крали дотянуться! — хмурилась Анна Михайловна, не любившая долговязую стриженую и молчаливо-диковатую дочь Гущина.
— Хо-хо! Дотянешься… — смеялся Савелий Федорович. — Выезжай из проулка на простор.
— Нет, нет, — твердила свое Анна Михайловна, — не тронусь я, пусть что хотят со мной делают.
Сломили ее сыновья. Они обещали пересадить тополь на новую усадьбу и до единой горсти перетаскать чернозем из огорода. Все-таки жалко было расставаться Анне Михайловне со старым, обжитым местом. Она даже всплакнула тайком от ребят.
Лесничество еще зимой отвело делянку поблизости, в сосновой роще. Вначале Анна Михайловна положила строить дом размером восемь на девять аршин, но, взглянув на сваленные сыновьями бревна, длинные и ровные, точно телеграфные столбы, она раззадорилась, прибавила по аршинчику, потом прибавила по второму и, наконец, посоветовавшись с Семеновым и сыновьями, окончательно решила ладить избу на целых двенадцать аршин по фасаду и без малого восемнадцать в длину, с прирубом, сенями, светелкой и двором на два ската.
Тес пилили пришлые, а срубы взялся рубить, ставить и отделывать новый сосед по одворине хромой Никодим с зятем. Цену он назначил подходящую, без запроса, был мастер на все руки, славился плотницкой честностью. К тому же Анна Михайловна, угостив, по обычаю, Никодима и его зятя вином, выговорила за ту же плату сладить ей из старья хлев для поросенка и погреб — словом, в колхозе все утверждали, что она не прогадала, дешевле плотника не порядишь.
Первый раз в жизни строилась Анна Михайловна. Ее волновала каждая пустяковина: не мелки ли ямы под фундаментом, ладно ли легли камни да нельзя ли под средний переклад для прочности лишний камешишко положить? Подбирая щепки, она подолгу ревниво и счастливо следила за плотниками, как они тесали бревна.
«Был бы жив Леша, — думалось ей, — не пришлось бы нанимать чужих… сгрохал бы сам за милую душу».
Зять Никодима, рослый, плечистый молчун, рубил крупно и торопливо. Он высоко заносил над головой топор, со свистом опускал его, и щепа, брызгая медовой смолой, с треском отскакивала, как тесина. Обтесав бревно, зять, не глядя, переходил к другому, плевал на ладони и без передышки вскидывал звенящий топор.
Старый Никодим, напротив, рубил мелко, не спеша. Отставив больную ногу и припав на колено здоровой, он, покашливая и помаргивая красными, слезящимися глазами, тяпал топором, словно сечкой капусту. Топор он держал в маленьких, точно детских руках почти за самый конец и как-то вкось — вот-вот, кажется, выронит.
Анне Михайловне было жалко смотреть на Никодима. «Ай, батюшки, никак я прогадала на плотнике!.. Погналась за дешевкой, — пугалась она. — Немудрящий попался. И за что только хвалят его?»
Но пригляделась и успокоилась. Не выпадал топор из сморщенных ручонок Никодима, и, дивное дело, розовой послушной лентой беспрерывно разматывалась щепа, и бревно пело под топором.
Когда бревно было обтесано, Никодим вздыхал, точно сожалел, что так рано окончилась работа. Ковыляя, обходил бревно, часто и нежно постукивая обушком.
— Как в аптеке… Любота! — сиповато говорил он, присаживаясь понюхать табачку из берестяной, замысловато открывавшейся тавлинки.
Дело у него спорилось незаметно. Вечером, считая обтесанные им и зятем бревна, он неизменно заключал: