Страница 18 из 26
— Клянутся ли вельможи исполнить свои обязанности?
Мы протягивали руки и опять хором восклицали:
— Не нам, не нам, а имени твоему!
Катя весело смеялась; ей было приятно наше поклонение. Изобразив на гребешках туш или марш из «Аиды», мы вручали королеве знаки ее власти: чисто вымытый на этот случай мячик хозяйкиной девочки и огромный синий карандаш Мартынова — державу и скипетр.
Под влиянием ритуала мы долго болтали стилем напыщенным, священнодействуя над кильками и отдавая должное чайной колбасе. Хотя мы всегда усердно приглашали Марью Ивановну посидеть с нами, но она отговаривалась хлопотами с самоваром и только иногда присаживалась на стуле у самой двери и пристально смотрела на Катю, которая казалась ей, как была и для нас, подлинной королевой, посетившей лачугу бедноты.
И, конечно, ей никогда не могло бы прийти в голову, что эта королева в иную минуту жизни может завидовать ее бедности, миру и простоте ее семейной жизни.
Рюмка воды
Что мне делать с Мартыновым? Он пьет вторую неделю: как на грех получил от брата деньги сразу на два месяца вперед.
Пьет Мартынов водку, и пьет дома; никакой закуски ему не требуется. Нагрузившись, он поет «Благообразного Иосифа» или сам с собой разговаривает. Ночью трезвеет и в одной рубашке выходит во двор, гуляет, хотя но ночам холодно и сыро.
Уговаривать его бесполезно. Когда Мартынов пьян, он преисполнен презрения ко всем и ко всему. Прозрение ко мне он выражает тем, что, отворив дверь в мою комнату, показывает мне распухший язык, затем захлопывает дверь с нехорошим ругательством. Марья Ивановну боится показываться ему на глаза, хотя Мартынов очень редко скандалит «по-настоящему». Мария Ивановна его не осуждает и даже не протестует против такого поведения жильца: на нашей улице, полной притонов, смотрят на пьянство не как на порок, а как на несчастье, людям судьбою ниспосланное.
Как-то раз я задумал принять меры, отняв у Мартынова водку и деньги. Заглянув в его комнату, я увидал, что он спит лицом к стене. Я на цыпочках подобрался к его тужурке, но в ее карманах нашел только медную мелочь. Тогда я протянул руку к стоявшей на столе еще полной бутылке водки.
И вдруг он вскочил, будто этого только и ждал. Вскочил встрепанный и такой страшный, что я едва не уронил бутылку.
— Поставь обратно!
— Брось, Мартынов, не пей. На кого ты стал похож!
— Поставь бутылку!
Я, конечно, поставил.
Он взял бутылку и, смотря на меня пристально воспаленными глазами, стал пить из горлышка. Нужно было для этого запрокинуть голову, но он хотел смотреть на меня, на производимое впечатление, поэтому, булькая водкой, он постепенно приседал на корточки. Отпив несколько полных глотков, он обтерся рукавом рубашки и, сделав хитрое-хитрое лицо, очень трезвым, только хриплым голосом сказал:
— Красавец, ужели я вам не нравлюсь?
— Не нравишься, Мартынов.
— Тогда, красавец, пойдите вон.
Я двинулся к двери, но на ходу спросил:
— Зачем ты пьешь, Мартынов?
Лицо его стало внезапно искренне удивленным, и по-прежнему трезвым голосом он ответил:
— Как же иначе быть? Ведь положение безвыходное!
— Какое положение?
И опять, встав и внезапно изменив лицо, он ответил хриплым голосом:
— Как сказано выше — ступайте вон. Можете ехать в Сок-кольники к к-королеве.
Сразу опьянел, забормотал непонятное и повалился на постель.
Дождавшись первой светлой минуты, я решил проветрить Мартынова, а кстати и устыдить его, свозить к Кате. Он был очень жалок, видимо сам себя боялся, и довольно легко согласился:
— Только ты королеве-то не рассказывай.
В то время, за отсутствием трамваев, поездка в Сокольники занимала добрый час времени. Мы взобрались на империал конки, где за станцию брали три копейки, и наслаждались воздухом и рассматриванием вереницы пешеходов, шедших толпой с Сухаревки и на Сухаревку. На подъеме к Красным воротам к конке пристегнули пару рыженьких лошадок, на одной из которых сидел мальчишка, неистово махал руками и подстегивал припряжку. Кондуктор для бодрости ударял левым локтем по цепи, на которой висел звонок, лошади рвались, и мы ехали с гиканьем и веселым звоном. Мартынова я привез действительно проветренным, хотя лицо его еще оставалось опухшим.
Мы приехали за час до обеда, и было приятно узнать, что Евгений Карлович уехал в город, значит, мы обедаем втроем.
Мартынов держался бодро, шутил и предупреждал, что у него сегодня волчий аппетит.
Перед тем как сесть за стол, Катя вызвала меня и спросила, подавать ли к столу водку. Я знал, что Мартынов, когда его запой кончается, сразу делается выдержанным, но что рюмки две ему за обедом необходимы для равновесия, иначе он затоскует и впадет в мрачность.
Не знаю, почему мне пришла в голову необычайно глупая мысль — подшутить над Мартыновым. Когда Катя вышла из столовой, я убрал со стола графинчик водки и заменил его другим, в который налил воды.
Мы сели, и я налил нам обоим по рюмке, выпил свою, нарочно крякнул и закусил. Затем стал внимательно наблюдать, как выпьет свою Мартынов.
У него после запоя сильно дрожали руки. Он это знал и делал все движения медленно и сосредоточенно: положил себе на тарелочку закуски, надломил кусок хлеба, наконец протянул руку к рюмке.
Когда я увидал его дрожащую руку, его глаза, устремленные на рюмку, его заранее выпятившиеся губы, как это бывает у привычных пьяниц, — я понял, что поступил плохо; но было уже поздно.
Медленно, слегка стуча стеклом о зубы, Мартынов вытянул воду — и проглотил. Затем он внезапно побледнел, уронил руку с рюмкой и откинулся. Я думал, что он в обмороке — и действительно глаза его на минуту закатились. Вдруг он взглянул на Катю почти бешеным взглядом, пошатнулся на стуле и хотел встать.
Я перепугался:
— Мартынов, прости, голубчик, это я хотел подшутить над тобой. Прости меня!
Катя ничего не понимала. Я объяснил ей:
— Я налил ему воды. Ужасно глупо!
Мартынова трясло; зубы стучали, лицо краснело, бледнело, и он сидел, не меняя позы. Наконец он овладел собой и пробурчал:
— Ничего… Это не от того…
И заковырял вилкой закуску на тарелке.
Я достал графинчик водки и налил Мартынову. Не подымая глаз, он выпил. Ему очень хотелось пошутить и показать, что это «ничего», но, хорошо зная его, я видел, что ему плохо и что моя шутка может иметь печальные последствия.
Катя старалась поддерживать разговор, журила меня, говорила, что она бы страшно рассердилась, если бы ей подсунули, например, соли вместо сахару. Мартынов молча ел и так же молча наливал себе за рюмкой рюмку. Катя смотрела на меня умоляющими глазами, но я не смел остановить его, хотя видел, что уже с первых трех рюмок он был пьян. Опять на лице его появилось знакомое мне выражение пьяной иронии и настороженности; попробуй я убрать водку — выйдет, пожалуй, хуже.
Обед кончался в молчании. Когда подали сладкое, Мартынов, опершись на локоть, на минуту задремал. Мы переглянулись, — но он внезапно открыл глаза и поймал наши взгляды. И вдруг он засмеялся своим тяжелым смешком, прищурился на Катю, одобрительно кивнул и сказал заплетающимся языком:
— Ага, к-кор-ролева!
Вслед затем графин, тарелки, солонки, хлеб — все посыпалось на Мартынова. Одной рукой он ухватил и стянул на себя скатерть, затем другой рукой с силой оттолкнул длинный и тяжелый стол.
Катя вскрикнула. Мартынов хмуро и грузно встал, поднял руки над головой и грохнулся на осколки посуды. У него был припадок, и не моими слабыми руками было с ним справиться. Он отбивался, расшвыривал ногами и руками стулья, столики, упавшие вазы с цветами. Он не кричал, только напряженно стонал. Руки его были порезаны осколками посуды, серая тужурка перепачкана кремом.
Мы уже хотели послать за кем-нибудь из рабочих, когда так же внезапно Мартынов затих. Катя выслала прислугу из столовой, и мы с ней осторожно приподняли Мартынова и повели его в гостиную, где уложили на диван. Он старался передвигать ногами и смотрел виновато и испуганно, как больной. Когда мы его уложили, он сразу уснул мертвым сном.