Страница 8 из 14
– Какие письма, Аня? – спросила Софья, чувствуя себя препротивно и всей душой надеясь на свой актерский талант: впервые в жизни она пыталась обмануть сестру. Но, видимо, ярославские газетные рецензенты не врали, называя мадемуазель Грешневу «весьма талантливой актрисой с большим потенциалом»: Анна поверила и страшно удивилась:
– Ты не получала его писем?!
– Лишь одно – то, которое я тебе показывала. И еще записку, в которой он просил не искать с ним встреч.
– Соня, этого просто не могло быть! Боже, неужели я до сих пор ничего не понимаю в мужчинах?! У тебя сохранилась эта записка?
– Нет, я ее порвала.
– Напрасно…
– Ничуть. Не собираешься же ты допрашивать господина Черменского о его намерениях с этой бумажкой в руках?
– Ma chierie, он порядочный человек…
– Ma chierie, это уже не имеет никакого значения.
Спорить Анна не стала и лишь растерянно спросила:
– Так ты намерена продолжать жить с этим… твоим купцом?
– По крайней мере, он любит меня, – отрезала Софья, на что сестра уже ничего не могла ответить.
Жизнь пошла своим чередом. В Грешневку, которая теперь снова принадлежала ей, Софья так и не поехала. Федор не спрашивал ее почему: видимо, понимал сам. Он купил небольшой дом в тихом Богословском переулке, недалеко от Столешникова, где жила Анна, и сестры теперь могли часто видеться. Марфа поселилась вместе с Софьей и каждый день радостно носилась из Богословского в Столешников.
– Вот и слава господу, вот и хорошо! Хоть как, а вместе, и при деньгах каких-никаких, и… Вот еще бы Катерину Николавну сыскать, так я бы все церкви в Москве на коленях обползала!
Но, видимо, Марфино ползанье богу было ни к чему, потому что о младшей Грешневой по-прежнему не появлялось никаких вестей.
Свои первые осень и зиму в Москве Софья прожила в каком-то странном оцепенении. Год спустя она даже не могла вспомнить, что делала, о чем думала, чем занимала себя в эти месяцы. Утром вставала, как правило, поздно, пила поданный Марфой чай, после, если была хорошая погода, шла гулять, возвращалась… На вопросы служанки о том, хорошо ли барышня прошлась и что видела, только пожимала плечами: в памяти не оставалось ничего.
Иногда Софья садилась за фортепиано, что-то играла, что-то пела – механически, как заводная кукла, без капли удовольствия. Делала она это лишь потому, что в Неаполе синьора Росси постоянно твердила ей: голос – инструмент, требующий постоянного использования, иначе он может испортиться навсегда. Софья, понимая, что игра на сцене – единственное, чем она сумеет в случае чего заработать себе на жизнь, боялась остаться без этой возможности и регулярно тренировала голос. А дождавшись Великого поста, традиционного времени прослушивания в Императорских театрах, пошла на прослушивание в Большой.
Ее взяли в театр так легко, что Софья даже приняла происходящее за розыгрыш. Спросили, кто она, где училась пению, в каких спектаклях играла, имеются ли рекомендательные письма. Последних у Софьи не было, но когда она сказала, что училась в Неаполе у Паолы Росси и дебютировала в «Театре Семи цветов», а после этого еще спела арию Виолетты, – первую, сложнейшую, написанную для хрустального колоратурного сопрано, – ее сразу же взяли во второй состав и назначили жалованье.
Дни шли за днями – одинаковые, ровные, уже бесслезные, но и безрадостные. Софья ходила на репетиции, принимала участие в спектаклях, пела вторые роли, ничуть не грустила из-за того, что больших партий ей не дают, бывала в театрах и в гостях. Если Мартемьянов оказывался в Москве, выезжала с ним в рестораны или кафешантаны. Так прошло три года.
Иногда Софья виделась с Черменским на вечерах у сестры. Они встречались как чужие, едва знакомые люди, да, в сущности, так оно и было. Анна не теряла надежды на то, что сестра и Владимир сумеют все же объясниться, но ни Софья, ни Черменский, казалось, не стремились к этому. Часто Софья видела его в театре во время спектаклей, но он ни разу не пришел к ней за кулисы, ни разу не прислал цветов. Все, казалось, минуло, как случайный весенний сон, как несбыточная фантазия, и Софья не понимала, почему она до сих пор плачет каждый раз после этих редких встреч. Она не кривила душой, говоря Анне о том, что лучше бы ей никогда больше не видеть Владимира Черменского. Не его вина в том, что так сложилась жизнь. Только она, Софья Грешнева, виновата в собственной глупости. Она сама – и, наверное, матушкина бешеная черкесская кровь. И поделать тут уже ничего нельзя. Остается только забыть.
Софья легла в постель, натянула на плечи одеяло. Еще раз взглянула уже слипающимися глазами на снег, по-прежнему валившийся как пух из распоротой перины, вспомнила, что Анна так и не вернулась, – и провалилась в сон.
Анна Грешнева, покинув сестру, отправилась в свою пустую гостиную. Впрочем, когда хозяйка дома вошла туда, комната пустой уже не была. За круглым полированным столом расположился тайный советник Анциферов. Напротив, на краешке кресла, неестественно прямо, со сложенными на коленях руками сидела Манон – одна из «кузин графини Грешневой», худенькая большеротая девушка лет двадцати. По ее несколько растрепанному виду, красным пятнам, горящим на щеках, и выбившимся из прически светлым пушистым прядям волос было видно, что она совсем недавно прибежала откуда-то сломя голову.
– Просто шармант, Аннет, – с улыбкой повернулся к вошедшей Анне Максим Модестович, но глаза его под полуприкрытыми тяжелыми веками не смеялись. – Верите ли, эта прелестная особа примчалась пять минут назад – и ровно столько же я пытаюсь добиться от нее, в чем, собственно, дело. Она геройски отвечает, что у нее, вообразите, инструкция!.. – и что все вопросы может задавать только мадам!
– И она совершенно права, – спокойно подтвердила Анна. – Благодарю вас, Манон, вы все сделали верно. Итак?.. Можете говорить свободно при этом господине.
Блондинка Манон все же недоверчиво посмотрела на Анциферова, затем победоносно улыбнулась Анне и извлекла из-за корсажа измятую связку бумаг.
– Неразумно, дитя мое, – строго заметила ей графиня. – Теперь будет сложно придать им первоначальный вид. Могут возникнуть ненужные вопросы…
– Я знаю, мадам. Но другой возможности, право, не было. Мне пришлось спешить, – торопливо, проглатывая слова, произнесла Манон, и, несмотря на правильную светскую речь, в ее голосе начало проскальзывать явное волжское оканье. – Вы говорили, что бумаги нужны непременно на этой неделе, а завтра… то есть сегодня, уже воскресенье.
– Вы уверены, что взяли именно то, что я просила?
– Да. Письма к австрийскому консулу, к германскому послу, к испанскому… и вот это, вероятно, недавние ответы на них.
– Сколько имеется времени?
– Очень мало. Граф Будницкий должен проснуться, если я правильно рассчитала, к пяти утра. Мне нужно успеть вернуть бумаги на место.
– Вас видел кто-нибудь, когда вы покидали графа?
– Никто. Прислуга была отпущена, супруга графа в Ницце. У меня есть ключ.
– Браво, девочка моя, – вполголоса сказал Максим Модестович.
Анна и Манон одновременно взглянули на него, но тайный советник не стал пояснять, к которой из них относится комплимент. Он придвинул к себе стопку бумаг и не спеша начал их просматривать.
– У вас менее часа, Максим Модестович, – напомнила Анна. – Скоро утро, а вы слышали, что сказала Манон. Не стоит подводить мою лучшую девушку.
Манон залилась краской от этой похвалы и с таким обожанием посмотрела на Анну, что Анциферов уважительно приподнял брови.
– Не беспокойтесь, дамы. Я справлюсь за полчаса.
Он углубился в чтение бумаг, а Анна и Манон тем временем вполголоса разговаривали в уголке дивана. Вернее, говорила Манон, а графиня слушала, изредка кивала или задавала тихие вопросы, на которые следовали совсем уж едва слышные ответы.
– Благодарю вас, это все, – наконец сказал тайный советник, отодвигая от себя бумаги.
Анна и Манон дружно встали с дивана.