Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 127 из 138



Есть что-то нереальное в Матте-Гоке, он как бы не имеет лица, не имеет человеческой души. Он существует лишь как некая холодная и непреложная сила. Своим ястребиным профилем он напоминает бога Ра с нечеловеческой, чудовищной птичьей головой. Чудовище — вот он кто, одинокий, низко парящий хищник, высматривающий добычу, предвестник беды.

Что из того, что в сравнении с другими хищными птицами, стервятниками и грифами, он всего лишь мелкий перепелятник. По-своему он тоже представляет страшное зло нашего времени, цинический, бесчеловечный инстинкт хищничества, кровожадные демонические силы мрака, которые, подобно спруту, охватывают своими гигантскими щупальцами наш человеческий мир и живут за счет нашей глупости и простоватого долготерпения.

Но в отношении Матте-Гока всякому терпению настал конец. Его дни сочтены.

Разительная перемена произошла за последнее время в Морице. Он стал бледен и хмур, у него проседь показалась на висках, а у рта залегли резкие складки. Он сделался странно беспокоен и рассеян, к скрипке он не притрагивается, не слышно больше и его прежде столь жизнерадостного пения.

Он вообще уже не тот приятный человек, каким был всегда и дома и на людях, он постепенно превращается в раздражительного брюзгу, который все видит в мрачном свете. Иной раз он может так вспылить, что жена и дети отказываются верить собственным глазам и ушам.

И трезвенником он к тому же заделался. В этом, понятно, не было бы греха, не стань он одновременно этаким занозистым букой.

— Все у него пройдет, — пытается Оле Брэнди утешить Элиану. — Пройдет, вот увидишь. Он из-за Корнелиуса такой стал. На Матте-Гока он злобу затаил. Эти окаянные Матте-Гок да Анкерсен — они у всех у нас в печенках сидят. Но ничего, дайте только срок.

Оле Брэнди, Оливариус, Линненсков, Мак Бетт и Янниксен, собравшись в «Дельфине», беседуют по душам. Все сходятся на том, что надо бы как-то поднять дух Морицу. Но как? Они и сами-то носы повесили. Сказать по чести, все идет чертовски скверно.

— Чертовски скверно! — вздыхает редактор Якобсен. И для него времена стоят унизительные, лицо у него стало старое, землистое, да он еще завел кудлатую бороденку. — Кривда правит миром, — говорит он, — отупляющий сектантский бред распространяется, как эпидемия. Вот-вот введут сухой закон. Доброй кружки пива не выпьешь за собственные деньги.

— Пока они не запретят кораблям бороздить моря, — мрачно изрекает Оле Брэнди, — всякий честный моряк сможет, коль понадобится, в любое время заполучить то питье, какое ему будет угодно.

Оле Брэнди невозмутимо осушает свой бокал. Он осушает множество бокалов, и то же самое делают остальные. Но нет в этом прежней радости, нет больше песен и музыки, нет праздничного великолепия — лишь пот градом да тяжкие мысли.

Оле Брэнди плетется домой, пьяный и злющий, чернее тучи от горя и смутных планов мщения. Неделю он пьянствует беспробудно.

Потом он вдруг совсем исчезает со сцены. Его снова засадили в каталажку. Он избил Матте-Гока. Самым грубым и нелепым образом совершил нападение однажды вечером, подкараулив в Колокольном переулке Матте-Гока и Анкерсена, которые возвращались домой с очередного божественного сборища. Матте-Гок не оказал никакого сопротивления. Удары сыпались прямо ему в физиономию, и кровь лилась ручьем. Он был бы, возможно, избит до смерти, если бы не Анкерсен, который поднял крик, зовя на помощь и одновременно прилагая все старания, чтобы загарпунить коварного насильника изогнутым набалдашником своего зонта.

Матте-Гок пожелал, чтобы дело было улажено полюбовно.

— Он же просто невменяемый, — говорил он. Мало того, он даже выступил в защиту Оле: — Мы ведь с ним добрые знакомые с давних пор, — заявил он. — Оле сам по себе не злой, нет, это он с перепою. Но теперь, слава богу, проклятым попойкам скоро конец!

Однако власти отнеслись к этому по-иному. Тут важно было покарать преступника всем прочим в назидание и во устрашение. Оле Брэнди был арестован и на две недели посажен на хлеб и воду.

Между тем близится время отъезда Матте-Гока. Настроение праведников колеблется между грустью и триумфальным ликованием.



Последний вечер в обществе «Идун» обернулся сектантской оргией в подлинно апокалиптическом стиле.

Анкерсену взбрело в голову совершить над Матте-Гоком обряд помазания. Учитель Ниллегор был решительно против, утверждая, будто это возврат к языческому варварству, но Анкерсен с торжеством опроверг его многочисленными ссылками на Священное писание.

— Это добрый старинный христианский обычай, — настаивал он, — превосходный обычай, который совершенно напрасно предан забвению.

Наплыв публики в Дом собраний перекрыл в тот день все прежние рекорды. Внутри народу набилось как сельдей в бочке, не только в зале, но и в прихожей, а снаружи было вавилонское столпотворение, любопытные отчаянно пытались отвоевать себе местечко у распахнутой двери или возле одного из окон. Вечер был студеный, и те, что стояли в темноте на улице, дрожали от холода, возбуждения и тревожных предчувствий. Из дома доносилось экстатическое пение, которое мало-помалу растворилось в ликующих воплях. Удивительные вещи происходили в тот вечер в обществе «Идун», неслыханные вещи, истинные чудеса, как потом утверждали иные свидетели. Фру Мидиор, экономка Анкерсена, которая до той поры всегда скромно держалась в тени, выступила вперед и у всех на виду стала говорить на незнакомом языке. Она захватила с собою пальмовую ветвь из гостиной Анкерсена, ею она размахивала в воздухе, когда говорила. Фру Ида Ниллегор, акушерка, отвечала ей на том же тарабарском наречии. Зрелище было такое, что у многих присутствующих нервы не выдерживали и они падали в обморок, а Плакальщица разразилась громким смехом.

Священнодействие было еще в полном разгаре, когда раздался пронзительный гудок. Гудел «Мьёльнер», пароход, на котором должен был уехать Матте-Гок. Пароход прибыл раньше, чем ожидалось, и на берег было передано сообщение, что он сразу же отплывает дальше на юг, стоянка продлится не более часа. Мориц наскоро приготовил свой катер. Уезжать должно было всего четыре человека, троих он срочно поднял на ноги и доставил на борт «Мьёльнера», но оставался еще четвертый: Матте-Гок, как его известить? Протиснуться сквозь толпу у входа в Дом собраний почти немыслимо. Тем не менее сделать это было необходимо. Мориц локтями прокладывал себе дорогу, с каким-то даже остервенением.

— Ну-ну, потише! — одергивали его и тоже толкали в ответ, а некоторые думали, уж не пожар ли где, и местами в толпе вспыхнула паника.

Когда Мориц с боем прорвался в зал и весть об отплытии парохода достигла наконец слуха собравшихся, Анкерсен крикнул что было духу:

— Никаких пароходов!

Лицо у него было багровое и надутое, как никогда, а глаза за очками так и вскипали. Он снова крикнул:

— При чем тут какой-то пароход? Тут живое слово речется!

Но Матте-Гок смотрел на это иначе. Он заторопился. Он потребовал тишины и возгласил спокойным и энергическим голосом:

— Друзья! Настал час расставанья! Но вы не печальтесь, что я ухожу! Это лишь оболочка моя уходит, лишь наружная скорлупа. Дух же мой пребудет в ваших сердцах!

Эта перспектива многих, похоже, не устраивала, но Матте-Гок был непреклонен, ему пора в путь.

— Сердце мое обливается кровью, — сказал он. — Но я не могу ради вас изменить святому призванию! Оно одно мною повелевает! Святое призвание превыше всего в жизни человека!

— Правильно! — взвыл Анкерсен. — Святое призвание превыше всего! Святое призвание превыше всего!

— Да, святое призвание превыше всего! — выкрикнула фру Янниксен.