Страница 8 из 54
Стол накрыли в саду. Пришла семья Колбаско, тетка Зося с мужем и ребятами, Иваном и Тимкой, дед Михайло и дядя Казя. Александр Николаевич, в новой спецовке, свежевыбритый, восседал именинником — по обе руки сыновья.
Дядя Казя наскучал по племяннику. Выспрашивал о Киеве, о школе, о преподавателях. Что читает, отпускают ли на выходной в город, где бывает. Застольный шум мешал им, отошли к калитке. Николай, отвечая, нет-нет взглядывал через улицу на знакомые окна с зелеными ставнями. От Кулюши знал — Глаша уже дня три, как дома. Успела обрисовать ее — нарядная, в модном клетчатом платье и шляпке. К ним, Щорсам, заходит; нынче что-то не прибегала. Это Николая и беспокоило: не уехала ли опять к бабке? Переписка у них была: за год обменялись пачками писем. Получал и писал едва ли не ежедневно. Во дворе у них никакого движения. Вырвался из-за стола и Костя; подхватив двоюродных братьев, убежал на реку.
— Стаскивай робу — и айда, — соблазнял он. — Неужели не надоела?
Николай мялся — купаться хотелось, и форму жалко снимать. Показаться бы сразу Глаше…
— Потом прибежит, — выручил дядя Казя. — Неудобно, собрались ради вас…
Костя отмахнулся и исчез за калиткой.
Забылся Николай с детворой. Для удобства — бегать по траве — переоделся в расхожее, домашнее: простенькие бумажные штаны, латанные на коленях, рубашку в полоску. Заметно вырос из них. Кувыркаясь, визжал вместе со всеми, играл в жмурки. На таинственные знаки сестры Кулюши не сразу отозвался, она кивками показывала на калитку: выдь, мол.
— Глашка, — шепнула, досадуя на его несообразительность.
Издали еще догадался, что Глаша прибежала с реки. Белая матроска с синим полосатым воротом и синяя короткая юбка открывали шею, руки, ноги выше колен. Загар свежий: вздернутый нос выделялся красным пятном, вот-вот залохматится белой стружкой. Желтые богатые косы наверчены на маковке, берегла от воды, не окуналась; завитушки мокрыми сосульками свисали на уши и шею.
— Костю увидала, — сказала она, смущенно топчась у раскрытой калитки и в то же время пытливо оглядывая его светло-карими глазами. — А ты… не в форме?
— Осточертела форма. Тянись перед каждым мундиром, отдавай честь… Добро в гражданке… сам себе командир.
— В письмах так гордился, — Глаша опешила. — И на фотокарточке… Она идет тебе.
Николай готов был сгореть дотла.
Не опомнились, как пролетел месяц. Такого лета у Николая не бывало еще. Дома в нем не нуждались, просто отвыкли. Все его обязанности разделили между собой сестры, Кулюша и Катерина. Первые день-два, потолкавшись, он увидел, обходятся без него. Исчезал с утра.
Праздное одиночество не такое уж пустое занятие. Шестнадцатилетний парень очутился вдруг один на один с собой. Вспомнилось давнее: как бы со стороны видел себя мальцом у матери на руках, школьником среди братвы, на реке, в дубраве. Поначалу были видения сумбурные, что взбредет в голову; не отдавал отчета, зачем воскрешает в памяти прошлое.
Дальше — больше: начал выделять себя, переоценивать свое отношение к виденному. Понял: главные события проходили вне дома. Погашенные топки паровозов, непривычно бездымная ржавая труба котельни, черная толпа деповских, оставившая верстаки в рабочие часы, — все это представлялось нынче в ином свете. По горячему следу высказывал дядя Казя, но суть тех высказываний дошла только теперь. Вспомнился отчетливо и тот вечер в горнице… Явственно видит материны глаза, вопрошающие, испуганные. Дядя казался пьяным. Теперь понимает его тогдашнее состояние: боялся он не казаков, ему было стыдно перед теми, кого угнали казаки. До сих пор слышит свой голос: «А почему казаки не хватают тебя?»
Не вспомнит, что побудило его спрашивать. Сейчас, восстанавливая в памяти по черточкам выражение лица дяди и слыша ответные слова, ему становилось неловко перед самим собой. Будь дядя не в отъезде в те дни, даже толкайся среди бастовавших, ничего не изменилось бы. Понимать происходящее вокруг тебя, объяснять его не значит бороться, отстаивать. Дядя не был связан с руководителями забастовщиков; он слишком занят собой, живет в своем мире. Годы вынашивает мечту о создании летательного аппарата, не жалеет сил, времени и заработков, чтобы воплотить ее. Остального для него просто не существует.
В нынешний приезд Николай почувствовал: дядя изменился. Что-то сдвинулось и в их взаимоотношениях, усложнилось, хотя и обращался тот к нему как к равному. Раньше учил, объяснял. Николай слушал, мучительно силился вникнуть в суть его слов, всегда сложную и непонятную. Не стеснялся переспрашивать, все услышанное принимал на веру. Теперь они будто поменялись местами: дядя хотел слушать. Вопросы сыпались беспрерывно; порой такие, диву давался Николай: чем кормят в школе воспитанников, как часто водят их в баню, какие постели… Пробовал отшучиваться — дядя хмурился. Удивительное находил в том, что самого-то дядю сроду не занимали такие «пустяки», как еда, одежда, да и весь прочий домашний быт.
На днях дядя Казя поставил и вовсе его в тупик. Шли они мимо депо по путям. Указывая взглядом на поворотный круг, где стоял паровоз, он с нескрытой завистью и грустью сказал:
— Паровоз чего… Задал человек ему направление. А движется по рельсам, не собьется. Ты тоже видишь, куда идешь.
Ломает Николай голову: что в тех словах дяди? Явно сожалеет, что не знает, куда идти. Но как понимать о себе? Что значит — видишь, куда идешь? Впервые подумал, как мало знает о самом себе.
Не знает ничего и о Глаше. О ней думал постоянно, где бы ни находился, что бы ни делал. Дома, на улице и, само собой, на охоте. Тут никто не мешал. Кто там возле нее? Красивая, нарядная.
Глаша не пришла на вокзал. Предупредила с вечера: совестно, мол. Удержался, не вспылил. Прогуливались по хоженой тропке — обошли школу, дальние улочки. Она держала его за руку выше локтя.
В вагоне мысленно составлял письмо, в котором объяснит, что не сумел высказать в последний вечер…
Годы учебы в военно-фельдшерской школе не давали глубоких знаний. Общеобразовательные предметы преподавались поверхностно, обзорно. Упор делали на изучение и практическое освоение специальных дисциплин: анатомии, физиологии, формации, учении о повязках, патологии, гигиене, хирургии, фармакологии, рецептуре, уходу за больными. Предметы эти вели врачи окружного военного госпиталя; в его палатах воспитанники проходили практические занятия. Среди врачей немало было прогрессивных, высокообразованных людей, учеников и последователей Н. И. Пирогова; они делились с будущими военными фельдшерами знаниями, прививали им высокое понимание врачебного долга и чувства любви к человеку.
Воспитанникам втолковывали уставы внутренней и гарнизонной службы, частично строевой. Быт, весь школьный уклад держались на них. Едва не с первого дня, надев форму и услышав команду «становись», Николай проникся к строю. Строгий казарменный режим не тяготил его, наказания сносил терпимо, тем более если понимал свою провинность. И все-таки главной школой для него остался родной Сновск.
Месяц-полтора в году проводил Николай в Сновске. Последние каникулы для него особенно были наполнены. Едва ступив в калитку, он почувствовал: что-то случилось. На что мачеха, Мария Константиновна, скупа с ним на ласковые слова, строга лицом, а тут суетилась с виноватым видом, будто ухаживала за больным. Отвлекала вопросами пустяковыми, как дорога, то да се, похоже, не давала спросить ему. На Костю ноль внимания, будто и не было его рядом. А ведь у брата прямая нужда в участии: остался повторно в группе среднего возраста. Доконал его все-таки школьный поп.
Что же стряслось? С отцом виделся на перроне, детвора вся здорова; мало того, очередная прибавка — Раиса. Знал о ней из писем, прошлым летом не дождались ее появления. Девчонке уже восьмой месяц, зубы прорезались. Вон какая глазастая, общительная — тянется пухлыми ручонками. Взял ее у Кулюши.
Ощущение тревоги не проходило. Может, у Табельчуков что, с дедом, бабкой, у Колбаско? В письмах не сообщали. Отец на перроне ничего не сказал, спокоен; огорчил его, правда, Костя…