Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 68

И для Боттичелли под конец в его все обобщающих раздумьях полярности самые крайние сходятся под одним знаком — знаком одержимости, которая на протяжении веков была также главною болью всей мыслящей Италии — любою ценой объединить разрозненную страну. Мечтания Данте о всеитальянской, всеевропейской, всемирной справедливой «Монархии» во времена Боттичелли, дробясь на множество путей, получают разнообразное развитие в жизненной практике — от лукавого гуманизма Великолепного до идеи Вселенского Собора Справедливости фра Джироламо, от его церковных утопий до «цезаризма» трагического и кровавого пути Цезаря Борджа.

Все концы удивительным образом сходятся, когда философски мыслящий художник, подводя итог своим длительным наблюдениям жизни, пересматривает увиденное им как неравнодушный свидетель своей эпохи. Человек, беспощадно осудивший собственные компромиссы и заблуждения, идя по стопам Алигьери, творит суд Справедливости над царями и царствами.

Тогда Боттичелли как бы вспоминает и особую Дантову веру: на время Страшного суда приостановится действие безнадежной надвратной надписи Ада, что принесет пересмотр участи всех осужденных грешников. Тогда многие христиане, доселе считавшиеся достойными, будут отвергнуты Христом, но многие отверженные спасутся новой Истиною настолько, что даже некоторые язычники и мусульмане будут прощены и приблизятся к богу.

Думал ли Сандро о своем воздействии через века? Неизвестно. Но, разуверившись в близком возмездии и искуплении, верил в конечную справедливость последнего Судного дня, справедливость будущего.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Но не думайте, о Отцы, будто я единственная на всей земле птица Феникс. Ибо о том, о чем я кричу во весь голос, остальные либо шепчут, либо бормочут, либо думают, либо мечтают.

Порою через столетия так изменяются масштабы явлений, что «Малая книга памяти» оказывается на капризных весах искусства весомее, чем «Большая книга истории», тем более если первая написана рукою Данте Алигьери. Тогда прежнее бесконечно малое выпукло выступает во всей существенности своего человеческого значения, как солнечный луч или музыкальный звук. Тот и другой занимают немного места в реальности, но это — первичные элементы любого тепла и света, необходимые для жизни. Подобную фантастическую метаморфозу претерпело во времени искусство Сандро Боттичелли. Творчество большинства великих художников в своем мощном развитии напоминает полноводные реки, которые, становясь все глубже и шире от зарождения к устью — финалу, набирают все более силы, сокрушая все преграды, чтобы влиться в могучий океан общечеловеческой культуры. Однако иные художнические судьбы, неисповедимо отклоняясь от общего курса, уподобляются некоторым редким источникам пустыни. Начинаясь смело и бурно, своенравные эти потоки, никуда не впадая, внезапно теряются, растворяясь в песках, или незаметно уходят под землю, чтобы затем совсем неожиданно вынырнуть зачастую в непомерной дали от затерянных или задолго иссякших истоков. Подобным явлением оказалась на фоне своей современности живопись Сандро Боттичелли, чья творческая судьба — яркое подтверждение того, что не только типическим творится история человеческого духа.

Боттичелли мог бы сказать о себе как Джордано Бруно, преследуемый своим временем: «смерть в одном веке означает жизнь во всех других», если бы на протяжении нескольких последующих столетий философский и поэтический смысл произведений художника не был совершенно утрачен. Ибо далеко не сразу проявилась правота боттичеллевского не слишком броского новаторства и понадобилось более трех веков на новое осознание его необходимости человечеству.

Впрочем, отдельные тенденции Боттичелли всплывали среди блестящего, но недолгого праздника Высокого Возрождения, иногда проявляясь по-своему в настроениях даже крупнейших его корифеев. Боттичелли, менее цельный, более нервный, чем они, колебательно и не веря себе самому, все же позволил себе заглянуть за рамки абсолюта ренессансного самоутверждения — и только этим и приоткрыл своего рода бездны многих будущих общечеловеческих колебаний. Страдальческую правоту такого сознания впоследствии совершенно по-разному подтвердили жизненные итоги Микеланджело и даже Рафаэля, каждый из которых к концу жизни испытает определенный творческий кризис.

Кризисное мироощущение в предчувствии конца Возрождения, которое рано умерший Рафаэль мог лишь предугадывать, но в которое долго живший Микеланджело принужден был вступить, эта болезнь высокого духа, состоявшая в утрате первоначальной ясности, у каждого из них проявилась по-своему, но сущность ее была одинакова — сомнение. Сомнение в мире, в себе и в ценности всего созданного ими. Какой-то глубинный хаос зарождался, давая вначале знать о себе самым восприимчивым и чутким, рождался под поверхностью стройного гармонического согласия победившего классически ренессансного стиля. Но и тогда, когда краткое царство гармонии Ренессанса рушилось, сменившись в искусстве надломной вычурностью маньеризма, а в жизни католической реакцией, идеалы Возрождения продолжали жить в искусстве Микеланджело.

Давнее в новом качестве всплывает в памяти постаревшего Буонарроти свежо, как сегодняшнее. И тогда в его творчестве выявляется то, за что был признан художественным еретиком Боттичелли — иная, нежели у него, но вполне несомненная субъективность трактовки. Убоявшись отчасти ее размаха даже в своем сокрушившем покой Сикстинской капеллы — «Страшном суде», Микеланджело всецело отдается ей в своих поздних рисунках, отличающихся не столько формальной, сколько образной недоговоренностью целого. Идейный кризис влечет за собою тяжелый разрыв между замыслом и воплощением в целой серии его безнадежно трагических «Распятий».

В последних своих сонетах с их нарастающим ощущением безнадежности Буонарроти приходит к полному отрицанию жизнеутверждающих ренессансных идей (которые некогда сам проповедовал с таким убеждением и пылом), внушающему беспощадную мысль о бесцельности его художественного творчества, подобную той, что много раньше побудила Сандро Боттичелли вообще оставить занятия искусством. Ставший свидетелем окончательной гибели республики во Флоренции, в условиях кризиса всей культуры Возрождения, последний великий его представитель уходит из жизни в сознании непримиримых противоречий между светлыми идеалами ренессансного гуманизма и трагическим пессимизмом нового мироощущения.

Правда, особые предчувствия искусства Боттичелли ничего общего не имели ни с барочным надрывом, в котором агонизировало искусство последователей позднего Микеланджело, ни с отвлеченным холодом и мертвенной красивостью бессчетных эпигонов солнечного Санти. Эклектически понятые и односторонне воспринятые традиции наследия того и другого, превращенные в догмы, во всех проявлениях академического классицизма на несколько столетий сковали малоподвижной условностью художественную жизнь всей Европы.

А Сандро Боттичелли, обойденного доброю памятью еще в XVI веке, почти не вспоминали в XVII и XVIII веках, безоговорочно отнеся к разряду устаревших и второстепенных величин. При редких случайных упоминаниях его безнадежно путали по приемам и стилю с такими непохожими на него мастерами, как Гирландайо, Мазаччо, Мантенья и Боттичини. Все эти кватрочентистские художники, различные по творческой манере и несовместимые по степени одаренности, на фоне общепризнанного торжествующего великолепия и победоносной силы чинквеченто казались тогдашним ценителям «примитивами» — одинаково бледными, угловатыми, малокровными. Безапелляционные поклонники монументальных росписей Микеланджело с брезгливым раздражением сетовали на папу Сикста IV, который «с присущим владыкам невежеством поручил… надзор за всем самому неквалифицированному из всех, чей варварский вкус и сухая мелочность парализовали… его коллег». Все флорентинцы, работавшие в Сикстинской капелле, за одно только подчинение руководству Боттичелли обвинялись в «посредственности, хвастовстве и безвкусном усердии», проявленных якобы единственно с намерением «обезобразить стены капеллы», дабы превратить их в «памятник пустого чванства, недостойного этого места».