Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 15



Недавно по телевизору я смотрела американский фильм «Тарас Бульба» – старая экранизация с Юлом Бриннером в главной роли. Младшего сына Андрея, того, что влюбился в полячку, там играл какой-то мужик с неестественно большими ярко-голубыми глазами, единственный из всех казаков, у кого была вполне приличная прическа, а не бритый сверкающий череп: набриолиненные а-ля Пресли волосы в духе 60-х были тщательно зачесаны назад. И одет он, кстати, тоже был во что-то вроде бадлона, тоже в духе начала 60-х. Не помню точно, какого года этот фильм, но, возможно, что все эти детали именно оттуда, из того времени… Так вот, у меня сложилось впечатление, что они, то есть американцы, экранизировали совсем не Гоголя, а Достоевского, так как именно таким русский человек и должен всем казаться по прочтении его произведений. Казаки занимаются какими-то абсурдными вещами: после битвы, когда обычно солдаты отдыхают, они исступленно пьют, чуть ли не поливая себя водкой, потом начинают прыгать, скакать и плясать, переполняемые безумной энергией, потом ходят по тонкой дощечке над ямой с медведями, кажется, даже дерутся с этими медведями, потом опять начинаются прыжки и скачки – и так до самого рассвета. А утром опять схватка с врагом. Неудивительно, что поляки, красиво одетые и спокойные, вызывают на этом фоне гораздо большую симпатию, а выходка старого безумца Тараса Бульбы, решившего из ненависти к этим полякам, а точнее, ко всему разумному, упорядоченному и красивому, пристрелить своего младшего сына (который, кстати, тоже был не то, чтобы самым красивым, но по крайней мере самым гладким и причесанным изо всей этой безобразной орды беспрестанно прыгающих бритоголовых уродов) пробуждает только ужас и отвращение.

Сегодня я все чаще ловлю себя на мысли, что абсолютно не понимаю, на что с таким упорством напирал Достоевский, задаваясь вопросами типа: «Бога нет – все дозволено!» Какой загадочный смысл он вкладывал в это восклицание, точнее не он, а один из его персонажей, кажется, Иван Карамазов, я уже точно и не помню, но не в этом дело! «Бога нет – все дозволено!», «Бог есть – ничего не дозволено!», «Бога нет – кое-что дозволено!» и т. д., в этом же духе. Признаюсь, для меня все эти высказывания сливаются в одно. Я, действительно, не понимаю, чем они отличаются друг от друга и почему герою Достоевского одно из сочетаний этих слов казалось столь важным, почему он предпочитал его остальным. На мой взгляд, он с таким же успехом мог бы задаваться, например, вопросом о первичности материи: «Материя первична, дух вторичен!» – или же: «Бытие определяет сознание!»… Я в равной мере не понимаю всех этих определений и формулировок: мне кажется, что человек, изрекающий подобное, должен пребывать в состоянии какого-то сна, то есть принимать за реальность нечто не имеющее к ней никакого отношения. Вот если бы Достоевский защищал диссертации, был соискателем научной степени, получал бы за это бабки, то есть вынужден был бы задаваться такими вопросами по долгу службы, тогда бы еще хоть что-то можно было понять. Но ведь Достоевский, скорее всего, когда писал «Братьев Карамазовых», был совершенно искренен и, судя по всему, ни на секунду не сомневался, что все люди и через сто лет будут с таким же пафосом, как и его персонажи, восклицать: «Бога нет – все дозволено!» То есть он считал, что затронул какую-то очень важную вечную тему, – еще бы, ведь речь идет о самом Боге, – и вот эта его наивность сегодня кажется мне едва ли не самой жалкой и смешной во всем его творчестве.

А все эти образы проституток, которым помогает сам Бог, изнасилованных девочек, алкашей за бутылочкой, которым «некуда больше идти», людей из подполья, преступников, жаждущих выйти на площадь, поцеловать землю и покаяться, чахоточных девушек, добрых, хороших и умных идиотов – да сколько их вообще здесь! Вся Россия ими населена. Не знаю точно, но думаю, что со времен Достоевского их количество выросло просто в геометрической прогрессии, и они продолжают клонироваться, и им всегда есть на что сослаться, чем оправдать собственную жизнь. На Достоевского, и только на него! В сегодняшней России, кажется, практически все обыватели поголовно мнят себя персонажами Достоевского. И это печально, точнее, смешно. «Трагедия русской души» все больше начинает смахивать на комедию.

Помню, мне еще в ранней молодости приснился Достоевский, но не бородатый и сгорбленный, каким его часто изображают, а молодой – такое белесое лицо с немного смазанными чертами – закомплексованный юнец. И мы с ним долго говорили во сне: я жаловалась, что меня никто не понимает, родители, естественно, угнетают, а вот он меня понял, и этот разговор меня тогда как-то умиротворил, принес облегчение, я до сих пор помню этот сон, – если и бывают вещие сны, то мой сон как раз можно назвать таким. И действительно, вся моя жизнь так и пошла, просто по Достоевскому, так все и развивалось как по нотам, как будто в новом его романе, вплоть до подполья и психушки, и полного упадка и деградации, причем конца этому нет, окончательно мне от Достоевского избавиться так и не удалось, и, боюсь, никогда не удастся, это уже на всю жизнь. Стоит только очутиться где-нибудь на Крюковом канале или на Гороховой, то так и начинает тянуть, тянуть, заклинивает… Хотя теперь от былого восхищения не осталось и следа. Все прошло, как сон, как утренний туман!

Но это вовсе не означает, что я стала разделять, например, мнение Набокова о Достоевском. Отнюдь! На мнение Набокова мне глубоко плевать! Набоков Достоевскому вовсе не конкурент, так как не способен противопоставить ему ничего, кроме своего мещанского профессорского бытия и мелкой извращенности, подробно и со знанием дела описанной им в «Лолите». Критикующий Достоевского Набоков напоминает мне режиссера, отснявшего, к примеру, фильм о гибели «Титаника» в ванной, а затем пытающегося выдать отснятое за происходившее в открытом море. Мне по-прежнему и сегодня интересен Достоевский, но уже совсем иначе чем в детстве, совсем с другой точки зрения. Сегодня меня больше всего занимают его отношения с Белинским.



Я не знаю, во всяком случае, не могу точно сказать, откуда взялся в русской литературе, к примеру, Гоголь. Этот уроженец загадочной Маргиналии, кажется, застал русских лохов врасплох. Однако Достоевский совершенно определенно вошел в русскую литературу с легкой руки Белинского и именно как «новый Гоголь». Все дальнейшее творчество Достоевского и есть, собственно, не что иное, как борьба с Белинским, которому никакой Достоевский совсем был не нужен, а был нужен именно «новый Гоголь» и никто другой: «новый Гоголь», которым управляет властитель дум Белинский! Так что слезы умиления знаменитого критика потом вышли Достоевскому боком. Белинский с болезненным вниманием следил за начинающим писателем и не смог простить ему малейшего отклонения от заранее предначертанного пути. Эта борьба двух титанов, бесспорно, является «тяжелым случаем» в отечественной литературной практике и, кажется, не утратила своей актуальности и по сей день. Критик Белинский преследует автора Достоевского, а тот отбивается от своего преследователя как может, руками и ногами. И этим Достоевский существенно отличается от так называемых «писателей-постмодернистов», сразу же сдающихся на милость критика-победителя. Констатация «смерти автора» – это своеобразный акт их полной и безоговорочной капитуляции.

Но кто такой критик? Лично я отчетливо угадываю в нем мстительного читателя, некогда отвергнутого своим кумиром. Гоголь небрежно повернулся спиной к своему почитателю и своенравно бросил рукопись гениального романа в камин…

И вот с этой точки зрения кумир моей юности Достоевский меня вовсе не разочаровал. Критик Белинский здорово обломился! Застенчивый юноша, падавший в обморок при виде женщин, оказался вовсе не «новым Гоголем», а, скорее, Акакием Акакиевичем, который вдруг скинул со своих плеч шинель и продемонстрировал всему миру широту и размах русской души, со всеми вытекающими отсюда последствиями. А ведь Достоевский был и вправду очень беден и всю жизнь с огромным трудом добывал средства для того, чтобы только-только прокормить себя и свою семью. Он писал на заказ, должен был поспевать к сроку, обозначенному издателями, его одолевали кредиторы и слабоумные жадные родственники, с которыми он вынужден был постоянно судиться, отстаивая свои имущественные интересы… Так до человечества ли ему, в самом деле, было? Почему, с какой стати, он должен был вдруг озаботиться судьбами до сих пор млеющих от восторга при чтении его книг обывателей? А если бы он так вдруг и поступил, озаботился бы, то, вероятно, это было бы даже смешно, и сегодня он бы меня тогда точно окончательно и бесповоротно разочаровал…