Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 60

«Идеалы их носили характер общественный, утилитарный, общий для всех тех, кто жил тогда сознательной жизнью, — сравнивал век нынешний и век минувший обозреватель „Нового времени“. — Они были на земле и границ земных не переступали. Таково же было и искусство их. Теперешнее поколение живет в смутное время смутных и мутных стремлений, напрасно ища оправданий, цели и какого-нибудь смысла в своем существовании. Это время квиетизма, карьеризма, мистицизма, беспримерного эгоизма, апатии, спячки гуртовой и в одиночку, время маленьких людей и больших претензий. Мир со всею вседневного сутолокою, пошлостью и прозой приелся до невозможности. Скучно, грязно, серо, собачья конура — и только. Молодое поколение устремляет свои взоры в лазоревую высь, в пространства горние, где нет ни плача, ни воздыханий, ни скрежета зубовного. Туда, в тот чудный мир, где царит тишина, спокойствие, гармония форм и звуков, где цветет белоснежная лилия, а хор крылатых эльфов поет о счастье без конца и о не увядающих, вечных восторгах любви».

Это говорилось в статье о воспитании молодых художников, озаглавленной «Преобразованная Академия».

Ярошенко отовсюду слышал, что время переменилось, что держаться за свое время бессмысленно, невыгодно защищать крепость, оставшуюся в стороне от дороги, по которой двигаются войска.

У Толстого в «Анне Карениной» Левин размышляет о том, почему он сам не ищет прямой выгоды, не действует по-купечески — не срубает сад, на вырученные деньги не скупает за бесценок скот и землицу и не раздает мужикам внаймы. И сам себе отвечает: не всякий живет по расчету, есть в человеке «свой сословный инстинкт», что должно или не должно, — кто-то должен огонь блюсти.

«У передвижников есть партия, явно желающая скандала с Академией, — раздраженно писал вице-президент Иван Иванович Толстой своему поверенному, профессору Кондакову. — Эта партия с Ярошенко во главе из товарищей, не попавших в члены Академии, терроризирующая остальных, попавших и считающих почему-то своей обязанностью извиняться перед остальными».

Тут самое важное — про «обязанность извиняться». Это — про совесть, про нравственные принципы, про идеалы, которыми невозможно пренебречь, пожертвовать, пока горит огонь.

Вокруг Ярошенко твердили, что время уже не то и Академия уже не та и понятия «выгодно-невыгодно» уже совсем не те, что прежде, но из будущего видно, как стойкость Ярошенко («непоколебимая» — обычно добавляют эпитет современники), как «партия Ярошенко» встали на пути превращения Академии в единый «центр» русского художества, помешали уничтожить не выгодный для властей раскол в искусстве. Молодые ругали жесткие рамки принятых передвижниками правил, которые так неохотно позволял расширять Ярошенко, бунтовали против «Условий», которые он сочинял, требовали для себя большей свободы в Товариществе (в Товариществе!), но горел огонь и можно было идти на огонь. Молодые ругались, но шли на Передвижные выставки, не на Академические, не разделяли эстетических принципов Общества, по видели Товарищество единственной организацией, в которой считали для себя возможным участвовать.

Имеем ли право сказать, что старик Ярошенко не пекся о будущем?

Незадолго до смерти Ярошенко написал картину «Забытый храм».

Огромное здание, давно оставленное и забытое, разрушенное временем, а может быть, и вражеским нашествием, бывшая святыня, место высоких дум, помыслов и молитв, оказалось пристанищем для отары овец. На возвышении алтаря, где горел некогда священный огонь, пастухи разожгли костер и готовят немудреный ужин.

Увидев картину на выставке, ярый недруг передвижничества возопил восторженно: да ведь это аллегория сегодняшнего Товарищества, доживающего свои дни под сводами своего развалившегося храма. С такой же ловкостью можно было объявить картину аллегорическим изображением передвижников, нашедших временный приют в заброшенном и оскверненном храме Академии.

Но «иероглифы» Ярошенко — не аллегории, не дешевые иносказания.

Настроение роднит «Забытый храм» с «Песнями о былом». Грустный образ былого величия, чувство утраты, мысль о святынях, теряющих цену, — и мудрое признание неизбежности бесконечного движения времени…



Юбилей

В 1897 году открывалась Двадцать пятая выставка Товарищества — сама собой явилась мысль, что передвижникам следует отметить четвертьвековой юбилей.

Стали списываться по этому поводу; встречаясь, все чаще заговаривали о юбилее; загодя составили даже проект программы празднования. Предлагалось устроить публичный вечер из двух частей: вначале — спектакль, излагающий историю Товарищества. Спектакль решили иллюстрировать снимками с картин, «отброшенными на экран с помощью электрического волшебного фонаря», после музыкального антракта должен был следовать «комический дивертисмент в виде подвижной живой картины — легкие эскизы отношений публики и журнальной критики к выставкам Товарищества, причем отношения эти могут быть выражены в мелодраматической форме».

Проект обсудили, и на отдельном листе, к нему приложенном, каждый записал свое мнение. Ярошенко согласился лишь с первой — серьезной — половиной (так же, впрочем, как Левитан, посчитавший «комический элемент непривлекательным», как Серов, не поверивший «в юмор второй части»).

Говорили, списывались, составляли программу праздника, но Киселев, один из авторов программы, тут же с непонятной неосведомленностью сообщал приятелю: «Кажется, товарищи наши намерены дружно отпраздновать наше 25-летие, но нервы у всех так натянуты и подорваны, что с минуты на минуту я жду отчаянного взрыва и полного распадения нашего дела».

Аполлинарий Васнецов, рассказывая в письме о подготовке к юбилею, озабоченно прибавляет: «не переругались бы».

Чем ближе к торжественному дню, тем для всех яснее: отмечать юбилей надо семейно, немыслимо выставлять разногласия и взаимные неудовольствия на свет божий.

Семейно, так семейно — одна из современниц, десятью-пятнадцатью годами раньше попавшая на семейное торжество к передвижникам, всю жизнь потом вспоминала восторженно: как было весело, как зажигательно Клодт Михаил Петрович исполнил чухонский танец, как смешно Кузнецов показывал сценку про паука и муху, как Маковский пел!.. Теперь, ожидая семейного дня, Нестеров уныло иронизирует: «Предполагается обычный обед, где будут гостями семьи художников, а барон М. П. Клодт протанцует обычный „финский танец“. Кузнецов успешно представит паука и муху. Позен будет рассказывать свои только еврейские рассказы, В. Маковский побренчит на рояле, кто может напьется, а кто может напьется и на „малый“ съездит. Словом, будет так, как было при дедах и отцах, хотя „отцы и деды“ жили веселей своих внучат…»

Нестеров все же недооценил «натянутых нервов»: «отчаянный взрыв» разразился еще до юбилея, «переругались», составляя список лиц, которых следовало пригласить на торжество.

Спор был об участии на Двадцать пятой выставке и о приглашении на праздничный обед художников, в разное время вышедших из Товарищества. Таковых было пять человек: Репин, Виктор Васнецов, М. К. Клодт, Константин Маковский и Куинджи. Первых четырех довольно единодушно решили пригласить, сшибка вышла из-за Куинджи.

Куинджи для Ярошенко не вышедший, а враг, враг опасный, наносящий коварные удары и поставивший целью сокрушить Товарищество. Киселев, стоявший за приглашение Куинджи (и в этом деле главный противник Ярошенко), признавал, что Куинджи «сманивал» передвижников в Академию и «употреблял все усилия, чтобы оторвать от Товарищества» тех, кого удалось сманить. Но, объясняет Киселев, теперь многие из передвижников оказались в Академии (и он, Киселев, в том числе), это не помешало им оставаться членами Товарищества, значит, сражение выиграно, Куинджи посрамлен, можно его жаловать и не жаловать, а числить опасным врагом нельзя.

Шишкин к тому времени рассорился с Куинджи и ушел из Академии: он сердился, что ученики все рвались заниматься у Куинджи, а к нему, к Шишкину, не шли. Шишкин, понятно, был тоже против приглашения недавнего коллеги на торжества. Киселев соединил Ярошенко с Шишкиным, объявил, что поведением Ярошенко руководят неблаговидные чувства личной вражды и личной мести.