Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 3



Поразмыслив, взяли мы две бутылки спирта, печенья и конфет. Женщина наша ничего не покупала, не уходила и все время пристально смотрела на нас.

— А лошадь ваша не добежит назад, — вдруг сказала она. — И не думайте. Ей отдохнуть надо. Покормить ее надо.

— Буханки две хлеба хватит ей? — спросили мы.

— Хватит, — подумав, сказала женщина. И продавщица тоже подумала и сказала:

— Хватит!

Тогда мы взяли еще две буханки хлеба и пошли вон. Женщина вышла вместе с нами.

— Сейчас вы ко мне поедете, — повелительно сказала она. — У нас сей вечер гости. У нас весело. Праздник сегодня, наш день, женский наш день. Один раз в году.

Сразу я подумал, как нас ждет Пахолов, как вытоплена уже печь в нашей комнате, а может, и баня стоплена, а на кухне — стол, самовар, угощенье, разговоры… Я подумал еще о десяти километрах пути лесом и рекой. Потом я подумал о доме этой женщины, как там сейчас, наверное, шумно и все пьяные, все свои, родные или друзья, а мы им чужие, и с какой стати мы придем, и как мы им помешаем, стесним, может быть, тогда как нас ждет Василий Дмитрич и на часы уже смотрит и воображает небось, где мы сейчас едем, — так он уверен, что мы уж назад едем.

— Спасибо, — сказал я. — Спасибо! Только мы никак не можем. У вас все свои, а мы посторонние. С какой стати мы придем.

— Это как же мы посторонние? — Женщина нажала на слово «мы», — какие же мы посторонние? Или ты забыл, что мы тоже люди?

— Да нет, — сказал я. — Это мы для вас посторонние, незнакомые, понимаете?

— Эх, ты! — она отвернулась, и даже в темноте было видно, как ей жалко нас за нашу глупость. — Ведь люди же! Как это может, чтобы кто‑то посторонний был. Праздник у женщин, понимаете?

Я рассердился от нетерпения. Вздохнув, я сделал над собой усилие, как бывает при разговоре с пьяным или глухим.

— Нас там ждут. В Нижней Золотице нас ждут, — убедительно сказал я и посмотрел на друзей–корреспондентов. Они закивали — им тоже не хотелось идти для чего‑то там в чужой дом.

— Обидите! — сказала женщина. — Где это вас ждут?

— В Нижней Золотице, — упорно сказал я.

— Обидите, — с тоской повторила женщина.

Мне стало казаться, что тут странно как‑то. На что мы ей? Странно как‑то — все эти ее слова, что она нас знает и что она будто действительно нарочно вышла на дорогу, чтобы дождаться нас, чтобы показать нам, где магазин, и потом позвать к себе. Странно все это было.

— Может, и правда, пойдем? — неуверенно спросил я корреспондентов. И они так же неуверенно и уныло сказали:

— Да что ж… вообще‑то…

Мы подошли к саням и тут только увидели, как устала наша лошадь, как она запарена и несчастна. Мы опять поехали по темной улице, ребятишки бежали за нами, вдали на столбе играл динамик. Не доезжая до моста, мы свернули направо, к избе, стоявшей поодаль, все слезли, и лошадь наша полезла по глубокому снегу в проулок между плетнями и остановилась, упершись в стену сарая. Женщина вынесла мешковину, мы укрыли лошадь, снова кинули ей сена, на сено наломали хлеба и пошли в дом.

На улице и в магазине мы как‑то не разглядели нашу хозяйку, а тут она разделась, раскутала платок и оказалась молодой. На кухне сидел ее отец, глуховатый старик, и еще мать суетилась, и еще три маленькие девочки тихо, нежно играли между собой, шептались и взглядывали на нас, как мы раздеваемся, а внутри дома что‑то происходило, и наша женщина с матерью скоро туда ушли, и мы остались со стариком. Он тотчас полез на печь, скинул нам оттуда валенки, забрал наши шапки и ботинки, уместил все это на печи посушиться, слез и стал весело глядеть на нас.

Мы посидели, покурили, несколько томясь, поглядывая на тихих девочек, старик весело сообщил нам, что он помор, ну и все такое прочее — промышленник, зверобой, рыбак. Мне вспомнилась строка из поэта Грея: «Коротка и проста летопись бедных»… Нам уже дремалось, тепло было на кухне, пахло сырыми нашими пальто, кукушка засипела и прокуковала девять раз.



Старик между тем стал показывать нам старинный голландский и английский фарфор. Чашки и тарелки были покрыты паутинкой темных трещин, пожелтели от старости.

Я подумал о зверобоях, которые в эту минуту сидят в своих палатках, в ледовых лагерях далеко в море. И о том, сколько раз за жизнь спускался этот старик по реке к морю, уходил потом в безвестность полярного пространства или ездил в лес, проводил зимы на самых отдаленных факториях — кто это сочтет? И о том, сколько умирало поморов на диких мглистых островах и сколько женок потом голосило, билось по всем берегам Белого моря! Да что говорить, если какой‑нибудь путешественник, один только раз прошедший путем поморов, получал потом мировую славу и становился национальным героем. Нет, вот он сидит перед нами, этот веселый старик, покрикивает сглуха, смеется, шутит — и летопись его длинна.

А за стеной все что‑то делалось, делалось, и вот наконец и нас позвали к столу. Какой же это праздник? Где шум и пьяный гам, которых мы так боялись?

Не было ничего такого. Человек восемь сидело там за столом. Все умытые, выбритые, в чистых рубашках и пиджаках, и женщины нарядились, раскраснелись, и высокая тишина присутствовала между ними.

Есть прекрасная минута в начале праздника, когда стол еще не тронут, рубашки не смяты, когда все торжественны и счастливы. Так и тут: была на столе вареная семга (корреспонденты потрясенно переглянулись), и несколько бутылок разведенного спирта были симметрично расставлены, и перед каждым гостем была стопка, была тарелка и была вилка.

Увидев спирт, пошел и я за нашей бутылкой.

— Ты это что! — молниеносно сказала странная женщина. — Ты что это со своим суешься? Тебя за этим звали, а?

— А ничего! — перебил ее старик и забрал у меня бутылку. — Пущай их! Это ничего, хорошо так‑то. Это он дело знает. Сей день мы вас ублажаем, а вы сидите — и все!

Он живо вышел, принес пустую бутылку, раскупорил спирт, взялся своими грубыми руками с твердыми выпуклыми ногтями за обе бутылки, что есть силы прищурился, встопорщил усы и занялся переливанием. Разлив — половину отдал он мне назад, взял графин с водой и все так же твердо и осторожно стал разбавлять отлитый спирт.

Крепко поставив помутневшую на минуту бутылку на стол, он сказал с удовольствием:

— Вот как его разбавишь, он сразу теплый становится. И это называется химия. Ну — пущай пока поостынет…

Никто почему‑то не наливал, не торопился, по–прежнему все сидели скромно и торжественно и чего‑то ждали. Хозяйка стукала и звякала на кухне. Вышла туда и дочка. И вот стали приносить чай, отличный крепкий чай, и перед каждым поставили по стакану.

Я уж и не удивлялся. Я решил, что тут так нужно: сперва попить чайку, а потом уже спирту. Но оказалось, чай поставили, чтобы, кто захочет, сделал бы себе пуншик. Тут же многие так и сделали.

Марк встал, взял стопку и понюхал. Его передернуло.

— Минутку внимания! — начал он. — Я хочу сказать тост. Как у нас в Грузии. Прошу наполнить бокалы.

У всех давно уже все было наполнено. Никто не шевельнулся.

— Как это солнце, — Марк повел рукой на лампу под абажуром, — как звезды сияют нам ночью, как круглая луна, так женщина сияет в нашей жизни… Тысяча–a лет! жизнь наша проходила во мгле! и нам было–о неинтересно жить! но вот появилась женщина — и жить стало приятно. Так пусть же всегда наши женщины будут счастливы, как в этот прекрасный день, вернее, вечер, потому что женщины — наш светоч в царстве мглы, как сказал великий Шота Руста–авели!

«Сейчас про гроб будет», — подумал я.

— И я хочу, чтобы всем тут сидящим женщинам был сделан гроб…

По застолью прошел ток. Марк был удовлетворен.

— Сделали гроб из столетнего дуба, ка–аторый я посажу через пятьдесят лет! Ура!

Старик, который слушал, оттопырив ухо, ничего не понял, но «ура» он понял и поскорей выпил. И пошло веселье, пошел разговор все про тюленей, про семгу, про вертолеты и что сей год мало тюленей, что скоро могут они совсем исчезнуть, а раньше — тьма была раньше тюленей, а теперь вот и вертолетами пугают, и со шхун бьют, и ледокол ворочается по морю…