Страница 24 из 48
«Современные известия» сообщали: ни лица убитых, ни позы их, ни раны, наконец, — ничто не свидетельствует здесь ни о ярости боя, ни об исходе его. Рецензент недоумевал, зачем это художник потратил такую массу времени и красок на эту невыразительную вещь.
В «Московских ведомостях» говорилось: картина производит с первого раза отталкивающее впечатление, зрителю нужно преодолеть себя, чтобы путем рассудка и анализа открыть полотну некоторый доступ к чувству. Это потому, что в нем слишком много места отведено «кадеверизму» (то есть воспеванию трупов). В целом картина, по мнению газеты, напоминает стихи, переделанные прозой.
Как ни крепился Виктор Михайлович, он после этих холодных, несправедливо обидных слов почувствовал душевную растерянность. В картину было вложено столько чувств, столько сил, с ней связывались все мечты о будущем!..
Напрасно утешал его Репин. Васнецов ушел в себя, замкнулся.
Даже Стасов как бы уклонялся от оценки картины «После побоища», а в письме к Репину сказал, что в ней нет ничего капитального. Не выдержав, Репин написал ему такое письмо:
«Меня поразило ваше молчание о картине Васнецова «После побоища». Слона-то вы и не приметили, сказав мне в письме: «Ничего капитального». Нет, я вижу теперь, что совершенно расхожусь с вами во вкусах. Для меня это необыкновенно замечательная, новая и глубоко поэтическая вещь. Таких еще не бывало в русской школе. Если наша художественная критика такие действительно художественные вещи проходит молчанием, — я скажу ей, что она варвар, мнение которого для меня более не интересно. Не стоит художнику слушать, что о нем пишут и говорят, а надобно работать, в себе запершись. Даже и выставлять не стоит. Вы меня ужасно расстроили вашим письмом и вашим непониманием картины Васнецова, так что я решительно ничего писать более не могу».
Прошло еще несколько времени, и Стасов отозвался о полотне.
Он увидел в нем отголоски академизма. Фигуру юного воина на переднем плане, со стрелой в груди, он нашел настолько идеализированной, что сравнил ее даже с фигурой упавшей навзничь женщины из картины К. Брюллова «Последний день Помпеи», этого действительно яркого образца академической живописи.
Он, подобно некоторым рецензентам, недоумевал, почему в картине, изображающей поле боя, совсем нет никаких следов ожесточенных сражений. «Вовсе не чувствуешь всего ужаса, всего безобразия страшных остатков после дикой схватки. Вовсе забыты даже кони самых заклятых конников, наводнявших древнюю Русь, которые играли всегда такую громадную роль в битвах азиатов».
«Натуры очень мало, условностей слишком много», — делал он вывод.
Стасов на этот раз не понял цели, поставленной художником. Ведь первоначальные, отвергнутые самим Васнецовым замыслы как раз и сосредоточивались именно вокруг сцены сражения — с его кровью, «ужасом», «безобразием страшных остатков». Нет, он пожелал изобразить поле битвы, следуя прекрасным поэтическим образцам народного творчества, сокровищу древнерусской литературы — «Слову о полку Игореве». Он следовал прекрасной пушкинской поэме, где отнюдь не живописуются кровь, ужасы, остервенение боя, а всё полно, как и в васнецовской картине, величавого эпического спокойствия.
…Нетрудно представить себе горькие переживания художника. Он знал, что полотно во многом несовершенно технически, но вместе с тем, проверяя досконально все этапы работы, ни в чем не мог упрекнуть себя. Картина была написана со всем жаром души, сотни раз продумана и выверена…
Можно понять, с каким трепетом вскрыл он однажды обыкновенное на вид письмо в конверте с санкт-петербургским штемпелем, когда по почерку увидел, что оно от Чистякова. Неужто и он бранит?!
Что это, не сон ли, неужели и впрямь существуют на свете эти чудесные слова:
«Вы, благороднейший Виктор Михайлович, поэт-художник! Таким далеким, таким грандиозным и по-своему самобытным русским духом пахнуло на меня… Я бродил по городу весь день, и потянулись вереницей картины знакомые, и увидел я Русь родную мою, и тихо прошли один за другим и реки широкие, и поля бесконечные, и села с церквами российскими, и там по губерниям разнотипный народ наш и, наконец, шапки и шляпки различные; товарищи детства, семинаристы удалые и Вы, русский по духу и смыслу, родной для меня! Спасибо, душевное Вам спасибо…
В цвете, в характере рисунка талантливость большущая и натуральность. Фигура мужа, лежащего прямо в ракурсе, выше всей картины. Глаза его и губы глубокие думы наводят на душу. Я насквозь вижу этого человека, я его знал и живым: ветер не смел колыхнуть его полы платья; он и умирая-то встать хотел и глядел далеким, туманным взглядом».
Чистяков отмечал и некоторые несовершенства: фигуры на картине не совсем удачно сгруппированы, луна великовата, «судя по свежести атмосферы, следовало бы накинуть на все покров»; в рисунке есть недосмотры. И все же только он, один он сумел заглянуть в самую душу картины и нашел такие теплые слова, которые вызвали у художника слезы. И понеслось в Петербург ответное письмо:
«Вы меня так воодушевили, возвысили, укрепили, что и хандра отлетела, и хоть снова в битву, не страшно и зверье всякое, особенно газетное. Меня, как нарочно, нынче более ругают, чем когда-либо, — я почти не читал доброго слова о своей картине. В прежнее время — сознаюсь, испорченный человек, — сильно хандрил от ругани газетной, а нынче и в ус не дую, как комар укусит, посаднеет и пройдет. До вашего письма начал было здорово хандрить… а теперь бог с ними, пущай пишут и говорят — не в этом дело».
Васнецов в этом письме признает справедливыми замечания Чистякова, сетует на свое «слабое знание и уменье в форме», говорит о необходимости тщательно наблюдать за собой, то есть за работой, и тогда «хоть воробьиным шагом, да можно двигаться».
Тяжелая гора свалилась с плеч художника. Он радовался как никогда ранее. Раз почувствовал главное в картине Чистяков — значит, и другие скоро поймут то, что пока еще для них сокрыто.
Трудный, связанный с большими переживаниями процесс создания «После побоища» — полотна, как показывает его анализ, совершенно новаторского, стал началом нового этапа в его жизни.
Те, кто видел художника в то время, замечали в нем эту перемену. Виктор Михайлович стал как-то строже на вид, собранней, возмужал. Осмысление своей дороги и письмо Чистякова, убедившее в правильности избранного пути, духовно укрепили его.
Из серьезной внутренней борьбы, которую никто, за исключением, может быть жены, и не подозревал в нем, он вышел закаленным, вышел победителем. Нет, он не отказывался от идеалов передвижников, он лишь нашел свою особую дорогу и вместе с ними честно и мужественно до конца послужит своей кистью народу.
В Лаврушкинском и на Caдово-Спасской
Васнецов, и Репин, и Поленов жили неподалеку друг от друга, в юго-западной части тогдашней Москвы: Васнецов — в 3-м Ушаковском, Репин — в Теплом переулке, близ Девичьего поля, Поленов — в Олсуфьевском, в старинном барском особняке с заброшенным тенистым садом. Ушаковским переулком можно было выйти на Пречистенку и, минуя Зубовскую площадь, через несколько минут подойти к дому Олсуфьева.
Репин и Поленов, переселившиеся в Москву ранее Васнецова, уже были поглощены московскими темами. Репин в Новодевичьем монастыре писал свою «Царевну Софью». Поленов увлекся архитектурой и особенно интерьерами — внутренним убранством московских теремов. Низкие, тяжело нависшие сводчатые потолки и перекрытия, стены, разукрашенные бесхитростными, наивными орнаментами старины, тихий полумрак, едва озаряемый светцом или лампадкой, — вот что привлекало художника. В нем боролись тогда два пристрастия: пейзаж и жанр. Работая над интерьерами теремов, он хотел воскресить обстановку, в которой медленно протекал однообразный быт царевен и боярышен.
«Постоянно общались только с Репиным и Поленовым…», — вспоминала о первых месяцах московской жизни Александра Владимировна Васнецова. Третьим лицом, к которому Васнецов частенько заходил, был Павел Михайлович Третьяков.