Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 202 из 210

Так выздоравливающего Кристофа питали своим молоком две добрые кормилицы: «Liebe und Not» (Любовь и Нищета).

В этом состоянии умиления Кристоф чувствовал потребность сблизиться с людьми. И хотя он был еще очень слаб и сознавал все неблагоразумие своего поведения, он выходил рано утром, в час, когда народ, разлившись по шумным улицам, шел на далекую заводскую окраину к месту работы, или вечером, когда рабочие возвращались по домам. Ему хотелось поглубже окунуться в освежающие волны сочувствия людей. Он ни с кем не заговаривал. И даже не пытался заговорить. Ему достаточно было смотреть на проходящих людей, разгадывать их мысли, любить их. С теплым участием присматривался он к этим торопливо шагавшим труженикам, на лицах которых уже в час утренней свежести лежала печать утомления, — на лица юношей и девушек с поблекшей кожей, с напряженным выражением, со странными улыбками, — на эти прозрачные и подвижные лица, по которым пробегала тень желаний, забот, где внезапно вспыхивала и тут же потухала ирония, — он смотрел на весь этот умный, слишком умный народ, на эту не совсем здоровую толпу больших городов. Все шли быстро, мужчины — читая на ходу газету, женщины — грызя подковку с маком. Кристоф охотно отдал бы месяц своей жизни за то, чтобы вот эта растрепанная блондинка с заспанным лицом, проскользнувшая мимо него нервными постукивающими шажками козочки, могла поспать лишний часок-другой. О, она не отказалась бы от лишнего часа отдыха! Как было бы хорошо выбросить из плотно закупоренных в этот час квартир всех богатых бездельниц, пресыщенных своим благополучием, и водворить на их место, в их постели, в их спокойную жизнь эти хрупкие, горячие и усталые тела, эти непресыщенные, ничем не примечательные, но живые и жадно тянущиеся к жизни души. Теперь он был полон снисходительности к ним и улыбался их смышленым и измученным личикам, в которых светилось столько лукавства и простодушия, дерзкой и наивной жажды удовольствия, а под всем этим — стойкая, честная и работящая душа. И он не сердился, когда некоторые из них смеялись ему прямо в лицо или подталкивали друг друга локтем, показывая подружке долговязого парня с горящими глазами.

Он подолгу мечтал на парижских набережных, — любимая его прогулка. Здесь хоть отчасти утихала его тоска по великой реке, баюкавшей его детство. Ах, конечно, Сена не Vater Rhein! Не его богатырская мощь. Не его широкие горизонты, необозримые просторы, в которых парит и растворяется душа. Сероглазая река в бледно-зеленом одеянии, с тонкими и четкими контурами, река грациозная, с гибкими движениями, с расчетливой небрежностью раскинувшаяся в роскошном и строгом убранстве своего города, в браслетах мостов, в ожерельях памятников, улыбающаяся своей миловидности, как вышедшая на прогулку хорошенькая парижанка… Неповторимый свет Парижа!.. Он первый полюбился Кристофу в этом городе; он мягко, так мягко пронизывал его и мало-помалу, совсем незаметно, обновил его сердце. Свет этот был для Кристофа прекраснейшей музыкой, единственной подлинной музыкой Парижа. Целые вечера он проводил на набережных или в садах старой Франции, наслаждался гармоничной игрой света на листве, омываемой лиловым туманом, на серых статуях и вазах, на матовом камне королевских дворцов, впитавших в себя свет многих столетий, — в этой тончайшей дымке, сотканной из солнечных лучей и молочной мглы, разлит среди клубов серебристой пыли дух жизнерадостной французской нации.

Однажды вечером, облокотившись на парапет набережной у моста Сен-Мишель и поглядывая на воду, он рассеянно перелистывал книги расположившегося здесь букиниста. Он раскрыл наудачу разорванный том Мишле. Ему уже попадались книги этого историка, и тогда ему не очень понравилось французское бахвальство, способность опьяняться собственными словами, какая-то захлебывающаяся речь. Но в тот вечер он с первых же строк был захвачен: он набрел на окончание процесса Жанны Д’Арк. Он знал Орлеанскую деву по Шиллеру, но до сих пор она была для него только романтической героиней, которую великий поэт наделил вымышленной жизнью. Теперь же ему внезапно предстала действительность, и она захватила его. Он читал, читал, и сердце его сжималось от трагически ужасной и величественной повести; и когда он дошел до того места, где Жанна узнаёт, что вечером она должна умереть, и от страха лишается чувств, руки его задрожали, на глазах выступили слезы, и он должен был прервать чтение. Болезнь изнурила его: он стал до смешного чувствителен, и сам сердился на себя. Он хотел дочитать, но уже смеркалось, и букинист стал закрывать ящики. Кристоф решил купить книгу; он пошарил в карманах — у него нашлось всего шесть су. Уже не в первый раз он так нищал; безденежье не тревожило его: он только что купил провизии на обед и рассчитывал получить завтра от Гехта небольшую сумму за переписку нот. Но ждать до завтра было так трудно! Зачем он истратил на обед свои последние деньги? Ах, если бы букинист согласился принять в обмен на книгу хлеб и колбасу, лежавшие у Кристофа в кармане!

На другой день он отправился рано утром к Гехту за деньгами, но, проходя мимо моста, носящего имя архангела битв — «райского брата» Жанны, — не утерпел и остановился. Драгоценный том лежал на прежнем месте; он прочел его до конца, на что ушло около двух часов. Опоздав в издательство, он в поисках Гехта пробегал зря почти целый день. Наконец он получил новый заказ и деньги и тотчас же побежал покупать книгу. Он боялся, как бы его не опередили. Конечно, беда невелика: найти другой экземпляр — дело несложное, но Кристоф не знал, редкая это книга или нет; кроме того, ему хотелось иметь именно этот экземпляр, а не какой-нибудь другой. Книголюбы легко превращаются в фетишистов. Страницы, разбудившие их фантазию, даже и грязные и захватанные, для них священны.

В тишине ночи Кристоф перечитал евангелие Жанны; на сей раз никакие условности не заставляли его сдерживать свое волнение. Он проникся бесконечною скорбью, нежностью, жалостью к бедной маленькой пастушке в грубом, красном крестьянском платье, рослой, застенчивой, с тихим голосом, грезившей под звон колоколов (она любила их не меньше, чем Кристоф), с прелестной тонкой улыбкой, исполненной кротости и доброты, — к этой девушке, всегда готовой заплакать от любви, от сострадания, от слабости; ибо она была так мужественна и одновременно так женственна, так чиста и отважна, эта девушка, укрощавшая дикие порывы армии разбойников и спокойно, с трезвым бесстрашием, с чисто женской проницательностью и мягким упорством, в течение долгих месяцев, одинокая и всеми преданная, она расстраивала козни своры церковников и законников — волков и шакалов, с налитыми кровью глазами, — всей этой своры, обступившей ее со всех сторон.





Больше всего трогала Кристофа ее доброта, нежность сердца, — то, что она плакала после победы, плакала по мертвым врагам, плакала о своих оскорбителях, утешала их, когда они страдали от ран, облегчала их кончину, не питая горьких чувств к тем, кто предал ее; даже на костре, когда пламя уже взвилось, она не думала о себе, но тревожилась о напутствовавшем ее монахе и убеждала его отойти. Она была «добра во время самой жестокой схватки, добра среди злых, миролюбива даже на войне. Войну, это торжество дьявола, она осветила духом божиим».

И Кристоф, думая уже о себе, говорил: «А я не внес в свою борьбу духа божьего».

Он перечитывал прекрасные слова ее евангелиста: «Быть добрым, оставаться добрым среди людских несправедливостей и суровостей судьбы… Хранить кротость и доброжелательность среди стольких ожесточенных распрей и пройти испытания, не дав им коснуться своих душевных сокровищ…»

И Кристоф повторял: «Я грешен. Я не был добр. Мне не хватало добрых чувств. Я был слишком суров. Простите. Вы, с кем я борюсь, не считайте меня своим врагом. Я хотел бы и вам делать добро… Но надо же помешать вам делать зло…»

И так как святым он не был, то ему довольно было вспомнить о врагах, чтобы ненависть его ожила с прежней силой. Меньше всего прощал он своим врагам то, что, глядя на них, глядя через них на Францию, нельзя было представить себе, что на этой земле мог возрасти когда-либо цветок такой чистоты, такого геройства и вдохновенной поэзии. И, однако же, все это было. Кто осмелится утверждать, что такие цветы не возрастут здесь вторично? Современная Франция вряд ли была хуже Франции Карла VII, той развращенной нации, из недр которой вышла Орлеанская девственница{158}. Храм был теперь пуст, осквернен, полуразрушен. Ну и что же! Божий глас вещал тут.