Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 41



Отвечать? Невозможно прерваться, и со всеми репликами тогда не расхлебаться. И неправда: дворяне щедро платили кровью, а гвардия? Но Родзянко понимает, что – не убедишь, такая теперь обстановка – и в России, и в этом зале, увы. И – со всеми раскатами победы и уверенности:

Россия не может изменить тем доблестным народам, которые рука об руку…

Все думцы встают, поворачиваются к дипломатической ложе и долго аплодируют. Особо выкрикивают Альбера Тома. Все дипломаты кланяются. Это – вполне как раньше, как в прошлом ноябре, и к Родзянке возвращается сила напора. А тут вторая часть речи, не менее важная:

В эту мрачную годину нельзя поддаться страху и сомнению. Тяжёлую ответственность безстрашно взяло на себя призванное к жизни Временное правительство. (Члены Думы приветствуют министров в своём первом ряду.) …Страна обязана добровольно подчиниться велениям единой власти, которую она создала. В распоряжения власти не может быть активного вмешательства.

Стоп, ни шагу дальше, тут край бездны.

И в Учредительном Собрании…

(этот зал увидит скоро всё сам)

…народ установит своим свободным волеизъявлением тот идеал государственного строя…

Центр аплодирует бурно, левые не движут рук, хоры холодны.

Понял ли Родзянко, что успех его не слишком велик? А думцы центра, кто попроницательней, речи его постыдились: всё тот же прежний аляповато-казённый стиль, пафосные взмывы голоса, – как это в сегодняшних условиях и безпомощно, и безнадёжно…

А тем временем слово передано председателю 2-й Думы Головину, а он протирает до святости лик 1-й Думы, затем, скромней, своей 2-й, и будто обе они были поразительно плодотворны в законодательной деятельности (вот уж чем они не занимались обе). И что думали и чувствовали десять лет назад. И вспоминает арест социал-демократов 2-й Думы – тут все депутаты поднимаются с мест, бурно плещут Церетели и его соседям; Керенский, из первого ряда в первый ряд, разумеется, почти бежит к Церетели, одной уцелевшей рукой обнимает его и целует. А тихий князь Львов тоже не бездействует – карабкается по ступеням к трибуне и жмёт руки Головину. Когда всё стихает, Головин ещё в заключение: о сумраке реакции, о путеводной звезде, о семени добром на почве доброй, чьих всходов не мог заглушить Столыпин, и вот мы свидетели их бурного роста, и дай Бог Временному правительству успешно собрать урожай в закрома, а Учредительному Собранию – справедливо распределить.

Теперь по распорядку должен говорить Гучков от 3-й Думы, но, нарушая торжество, он всё ещё не явился. Так удобное место для Родзянки пока приветствовать американского посла:

выразить нашему новому союзнику громкий привет.

Все встают и весьма громко приветствуют. А Гучкова всё нет. Так слово имеет министр-председатель князь Георгий Евгеньевич Львов. Голос его если не елеен, то предельно тёпел, князь безконечно добр и безконечно любит всех собравшихся тут (и на хорах, конечно). И он – уж вот не поскользнётся на арбузной корке, он ступает обдуманно. Как председателю нынешнего правительства ему бы говорить о сегодняшних бедах, – но нет: выявляя историческую перспективу, мы наиболее и высветлим роль сегодняшнего правительства.

Поколение наше попало в наисчастливейший период русской истории. И за нашу жизнь, господа, наше счастье непрерывно росло… Страна навсегда сохранит в своей благодарной памяти…

Но что-то надо же и о сегодняшнем дне.

Великая русская революция поистине чудесна в своём величавом шествии… Душа русского народа оказалась мировой демократической душой… Свобода, я в тебе никогда не усумнюсь.

А теперь по замышленному распорядку должно было выступить шестеро членов той незабываемой славимой 1-й Думы. Эту череду открыл Н а б о к о в. Человек быстрого, точного ума, и каждый день на заседании Временного правительства, – он мог бы сейчас, кажется, многое высказать метко – о сегодняшнем ужасном. Но после ублажения, заданного министром-председателем, – ему ли начинать ковырять кучу? – она и пахнет нехорошо. Себе спокойней ограничиться юбилейным стилем:

Мы отдали все наши силы, чтобы выразить народную волю.



Маклаков сидел во втором дуговом ряду кресел, позади кадетских министров, и делал усилие не покривиться своим гладким, как бы вечно омытым лицом. На все эти праздные славословия 1-й Думе, в которой сам он не состоял и никогда её высоко не ставил, – он мог бы сейчас ответить ошеломительной речью, но – не пришло время, никто ещё тут не способен услышать бы её (да и сам в эти месяцы напряжённо обдумывая прошлое, ещё не всё вывел для себя). А кому-кому, но такому тонкому юристу, как Набоков, стыдно было эти славословия невыразительно повторять. Неврастеническая Дума, зависевшая от улицы, не могла создать в России правовой порядок. Считала себя воплощённой волей народа, а поддавалась маханию платков с набережной. Вела себя так, будто, приняв конституцию, она подчинилась насилию. Но пока закон не изменён – надо ему подчиняться, иначе нет правового порядка, а только новое самодержавие. Легкомысленная, самонадеянная, пристрастная к громким фразам, шумная, эффектная и безплодная, та 1-я Дума и не годилась для дела, на которое была призвана народным доверием. И ещё сегодня они этого все не понимают.

А Набоков:

Здесь мы встретили старую власть, оскалившую зубы…

и всё в этом духе. Но

вот старый строй свергнут, наступила счастливая заря,

скоро Учредительное Собрание. Кажется, и сам устыдясь такой речи, Набоков закончил быстро.

Ну а Винавер вряд ли о чём в мире может говорить, не расплываясь по священной памяти 1-й Думы.

Как изгнанники на родную землю, мы возвращаемся сегодня на эту трибуну… Святость дорогих воспоминаний… 72 дня мы творили государственную работу в этих стенах…

Думает Маклаков: государственная ваша работа была – с первого дня, раньше первого заседания, вместо сотрудничества с властью объявить ей войну. Вместо того чтоб умерить безрассудное революционное нетерпение общества, вы сами его подстрекали. Ни о какой постепенности реформ вы не хотели и слышать. (Ещё нельзя сказать вслух, а уже теперь это видно: историческая власть не имела права капитулировать перед такой неразумной улицей, как ваша гордая Дума.)

Наконец доплыл Винавер и до заслуг 4-й Думы в день 27 февраля, как она

в лице её вождя, председателя, имела мужество взять в свои руки революционную исполнительную власть. (Рукоплескания центра, «браво» и молчание хор.)

Мечтала 1-я Дума об отмене смертной казни навсегда – и вот нынешняя народная власть навсегда её отменила! (Рукоплескания, «Керенский!» – и все приветствуют Керенского. Он встает с раненой рукой и раскланивается.)

Наши заветы переданы в надёжные руки… мы сторицею вознаграждены за всё, нами испытанное… Вы, господа Временное правительство, имейте мужество власти. И знайте, что народ охранит вас от всякого покушения.

А за Винавером зачередили ещё четверо серых перводумцев, уже совсем не таких ораторов, – и накачивалось всё гуще усыпление под тем стеклянным потолком, какого не было над Думой 1-й, а поставили его после обвала крыши над Думой 2-й. Начинали зевать.

Родзянко объявил перерыв.

Перерыв? Могло бы, кажется, и вовсе кончиться, что ли. (Всем кадетам сегодня вечером ещё на митинги, шесть больших митингов в честь 1-й Думы, нашей святыни.) Да и где тут теперь гулять, встречаться, беседовать депутатам? Везде – солдатня, везде уж слишком демократическая публика, а буфет прежний не работает.

Но в одной груди – зреет и жжёт. Что за постыдный и старомодный спектакль? О чём мы тут все, когда Россия разваливается в эти самые минуты? И никто не соберётся со смелостью прорвать удремляющий ритуал? Смелостью – иметь же наконец и мнение, и швырнуть его в переполнении враждебном.