Страница 22 из 37
Чего совсем не было у Клементьева – юмора. «С высоты престола» – так можно в манифестах писать, но не говорить же в простой речи. И вообще – можно услышать такое от закоснелого старого офицера, какого-нибудь князя, – но от 27-летнего офицерика из простого народа?
Скучновато уже получалось. За этим он и звал? Или зачем?
– Василь Фёдорыч, вы хотели что-то мне…?
Клементьев посмотрел на него удивлённо. И уже полная растерянность вступила в его печальные глаза.
– Да. Да. Позвольте… – вспоминал. – Позвольте, вот странность, насколько же память отшибло? Что со мной? А были у меня нервы – жена говорила: «дубиной не перешибёшь».
Смотрел с досадным мучением забытой мысли. Смотрел – как от Гулая ждал напоминания.
– Вот, говорю, надо нам теперь, после беды, батарею сколачивать, крепче держать.
Нет, не то. Не вспоминал.
– Ну, в другой раз, Василь Фёдорыч, когда вспомните. – Встал.
И Клементьев встал. Уныло.
– Вот странность… А как вам нравится, – ещё задержал, – в приказе министра: «солдаты и офицеры, верьте друг другу»? То есть, солдаты, не избивайте офицеров? Ведь это же нетактично. У нас и тени неповиновения нет, это у них в Петрограде, – а зачем же нам читать такой приказ? Нетактично.
– Правда, – согласился Гулай. – Это глупость.
И уж на самом уходе его – вспомнил Клементьев.
– Да, вот что! Ерунда совсем. Командир дивизиона в Москве нанёс визит институту, который нам всё подарки шлёт. И директриса, между прочим, пожаловалась, что один наш солдат пишет слишком развязные письма её институтке. Командир, даже неловко, просил повлиять. Это – ваш Евграфов. Вот, возьмите.
Нашёл, дал. Армейский полуконвертик, в трубочку склеиваемое письмо.
Гулай взял. У себя в землянке прочёл, залихватское приказчичье ухаживание, галантерейным языком.
При подарках были всегда имена и адреса жертвователей, почти всегда девиц. Такие подарки получал и сам Гулай, офицерские мало чем отличались от солдатских, и внутри мешочков такие же трогательные письма упаковщиц, нередко гимназисток, восторженно предлагавших заочную дружбу и переписку. Некоторые вкладывали и фотографии, подруги разоблачали, что она чужую положила, а сама урода. Все воедино эти письма представляли неразведанный, таинственный и манящий букет – то самое, что и есть жизнь. И Гулай сам иногда отвечал довольно ухажёрскими письмами, но не с такой откровенностью, как размахнулся Евграфов.
Вызвал его.
Вошёл – не только всегдашним зубоскалом, но ещё и именинником от огромного красного банта на груди. Такой именинник и такой свободный – какой же ему теперь выговор? Он и раньше бы не послушал.
Но чего уж решительно не мог Гулай – это говорить ему «вы», пропади и всё Временное правительство!
– Садись, сукин сын! – показал ему на табуретку. – Ты что же невинных девочек соблазняешь?
Улыбнулся Евграфов польщённо, выказал ровные белые быстрые зубы. Даже не спросил, о ком речь, видно не один такой случай был, а победно:
– А виноватых – чего ж и соблазнять, ваше благородие? Наше дело холостое!
– Это верно, – согласился Гулай, смеясь. – А карточка-то хоть есть у тебя, или ты как с рогожным кулём?..
Евграфов и всегда был в разговорах смел, а тут, видя такое расположение, опять омыл зубы:
– А что, господин поручик, дозвольте спросить, правду ли говорят, что царская дочь Татьяна отравилась? Говорят, от Распутина забеременела, а сама – невеста румынского наследника. Так не могла позора пережить?
549
После завтрака пришёл Ярик – и отправились они снова гулять, занятий ведь нет.
Но – но… вчерашнее очарование сразу не возобновилось. Как будто вчера – это вчера, и отделено чертой, – а сегодня и днём невозможно было отвлечься, будто это какой-то незнакомый воин, а всё время виделось, что это – Ярик, восстанавливались все мальчишеские черты, столько раз виденные в домашней обстановке, и та же припухловатая верхняя губа, и те же веснушки у носа. Конечно, уже не восторженные, задорные глаза – но если б сейчас отпустили его с фронта, то могли б они помальчишечеть.
(Ещё она всматривалась – нет ли, не дай Бог, в нём выражения предсмертной обречённости, как, говорят, бывает. Но ничего такого не виделось, нет.)
И очень Ксенья смутилась: да где же тот? Ведь тот – был вчера, был.
Кажется, и он был смущён. Шли с неловкостью. Неясностью.
А во все глаза лезла внешняя жизнь, и революция. Там и сям – остывшие, с жестяными трубами кипятильники, из которых на днях поили на улицах горяченьким бродячий народ и бродячие войска. И – трамваи с красными флагами и надписями по красному: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и «Да здравствует республика!».
Кто-то, говорят, захватывал типографию «Русского слова», кто-то – кафе «Пикадилли». Зачем?
И – в одном, другом и третьем месте, на Страстной и на Тверской, – необычные кучки домашней прислуги, горничных и кухарок – в платках, суконных чёрных пальто, по пятьдесят и по сто вместе, горячо гудящих: требовать себе хороших комнат, а не закоулков, требовать свободных дней и чтоб не будили, когда из театров приходят. (У них какой-то большой митинг сегодня был, вот и доспаривали.)
А Ярика больше поражали подростки с обнажённым иногда оружием и тяжёлыми револьверами на боках – может быть заряженными? Белыми повязками на их рукавах удостоверялось, что это – милиционеры: не хватало студентов, и вооружили подростков. Ярик ужасался, что они пустят оружие там, где не надо, а против пьяного громилы и всё равно не справятся. Да у таких оружие – худший из безпорядков, отнять легко. Ещё и студенты как справятся – тоже неизвестно.
И тем более не пропускал его глаз развешанных повсюду военных приказов. На стенах, на заборах, на театральных тумбах всё висели, висели приказы подполковника Грузинова – и те, которые уже читаны, и новые, не по два ли раза в день он их выпускал? Такой новый: не разглашать сведений военного характера. И такой новый: приказываю всем отлучившимся солдатам добровольно вернуться в части! Не ставьте меня в необходимость прибегать к принудительным мерам воздействия! И ещё такой: дезертиры освобождаются от ответственности, если вернутся в части до 20 марта.
– Фью-ю-ю! Да ты понимаешь, печенежка, что это всё значит? Во время войны! И – до 20 марта, а сегодня 11-е. Не очень-то надеется.
От приказа к приказу, от квартала к кварталу он темнел.
И правда, теперь и Ксенья поняла необычность толпы: слишком много свободно гуляющих по улице солдат, слишком много, такого не бывало.
Но честь поручику – отдавали, и он всем отвечал, отвечал без конца, для того вёл Ксенью левой рукой.
И уже совсем не так слитно, не так нежно, как вчера. Всё отвлекало их от них самих.
А вот ему приятель рассказал, тут на днях было шествие по Тверской – солдаты под руку с офицерами и под марсельезу?
– Знаешь, я всегда был за то, чтоб устав мягче, – ведь умираем вместе. Но идти в обнимку?.. В первые дни в Ростове мне эти солдатские восторги нравились, но что-то, знаешь, слишком раскачало.
Сообразил:
– А ты-то – что домой пишешь? Ты домой не написала случайно: поздравляю вас со свободой?
Нет, – смеялась Ксенья, – домой – понимаю, что так нельзя. А Женечке с Аглаидой Федосеевной – так именно так.
Разминулось письмо, он его в Ростове не видел.
– Они-то – да, они так и понимают. Но это всё, печенежка, гораздо сложней. Вот как бы мы войну не стали проигрывать.
Опять уже запросто обсуждался харитоновский дом как их общий, свой, запросто звучала «печенежка».
А напряженье меж ними от вчера – ослабло… исчезло…
Да ведь они и никогда не скрывали своей нежной расположенности: они всегда были как брат и сестра.
Снова заблистала между ними весёлая и непроходимая стеклянная грань.
От яркого света уйти бы в дневной сеанс в кинематограф? – так все зрелища закрыты.