Страница 12 из 38
Что главное Павел Иванович мог разглядеть, понять и в своей дряхлой хоромине, не выходя и даже газет не читая, – лишь освободив простор своей мысли и прочитывая резной потолок.
Нужна способность понимать жизнь в самых основных, простых чертах. Может быть, это и есть лучший дар старости.
В государствах, как и в жизни отдельного человека: всё приходит и уходит – хлыном. Было – несметно, и вдруг – ничего. Человек живёт и государство живёт – в видимом здоровьи, и сами не знают, что они – уже при крае.
Да, когда-то он тоже думал, что если б только установить республику, рассвобождённый государственный строй – и – и – что? Что может политическая ежедневная лихорадка переменить к лучшему в истинной жизни людей? Какие такие принципы она может принести, чтобы выйти нам из душевных страданий? из душевного зла? Разве суть нашей жизни – политическая?
Так и его общественная деятельность прежняя – была сплошной ошибкой.
А ошибку нынешней он поймёт когда-нибудь потом?
И как же переделывать мир, если невозможно разобраться в собственной душе?
Тут услышал он: благовест?..
Не звон отдельной церкви. И не размеренный, печальный, великопостный зов к утренней службе, да уже и время было не то. И – не церковь Власия рядом, она молчала. Не – Успения на Могильницах, не – Николы в Плотниках, не левшинского Покрова – их всех Павел Иваныч и при закрытой форточке различал, по звуку и по направлению.
Но – сильный благовест шёл. Но бил – не меньше как Иван Великий.
Необычно. Совсем неурочно. Павел Иванович спустил ноги в мягкие туфли, надел халат со спинки стула. И подошёл, открыл первую форточку, и вторую.
Да, бил Кремль. Во многие колокола. И, как всегда, выделялся среди них Иван.
За шестьдесят лет жизни в Москве и в одной точке – уж Варсонофьев ли не наслушался и звонов, и благовестов? Но этот был – не только неурочный, не объяснимый церковным календарём, – утром в пятницу на третьей неделе Поста, – он был как охальник среди порядочных людей, как пьяный среди трезвых. Много, и безтолково, и шибко, и хлипко было ударов – да безо всякой стройности, без лепости, без умелости. Это удары были – не звонарей.
То взахлёб. То через меру. То вяло совсем и перемолкая.
Это были удары – как если бы татары залезли на русские колокольни и ну бы дёргать.
Стоял Павел Иванович под форточкой – и слушал в изумлении. Как эти звонари прорвались на колокольни в согласное время и что хотели так несогласно выразить – можно было догадаться. Но – как это слышалось исконному москвичу?
Близкие малые церкви так и не вступили ни одна. Но из дальних – какие-то поддержали. А простоял Варсонофьев минут десять – и гунул главный колокол Христа Спасителя. А за ним посыпалась и дробь перезвончатых. И такая же безтолковая.
Стоял, стоял, стоял Павел Иванович. И не только напрохладел, а обняла его великая тоска.
Или даже – разорённость.
Как в насмешку надо всеми его раскаяниями, обдумываниями, взвешиваниями – хохотал охальный революционный звон.
И ещё меньше теперь можно было понять в пути России. И в собственной жизни.
363
Ещё вчера солнце было – её.
А сегодня – нет, ушло.
Ушло всё прекрасное волнение, вся переполненность восторгом. А взамен – тоска, обида заложили всю её.
Нет, нет, Ликоне – не плохо! Ведь у неё были эти невозможнейшие шесть дней. И их никак нельзя отобрать.
И даже боль после него – прекрасна.
Но что произошло с нею самой? Кажется – это была не она.
Она совсем не помнит встречи.
Всё, что хотела объяснить, – она ничего не объяснила: всё её прошлое вдруг стало мелко и ненужно рядом с ним. Рядом с ним – она сама не вспомнила своих разочарований, своих страданий.
Растерялась.
Вместо этого – он был рядом и всё заполнял.
Она – ничтожная перед ним девчёнка, и он прав будет, не оценив её, пренебрежа.
Не поняв.
Бросив.
Один раз в жизни уже было так: она всё принесла, а оказалось ничто не нужно.
Нет, она сама виновата! Она – онемела, была не она.
И вышло – просто побаловался?..
А теперь: ещё раз они будут ли вместе, чтоб исправить?
А на улицах – этот толповорот, дикое красное и песни, чему-то все рады.
А тёмные театры – как погребальные залы.
Да – будут ли они ещё раз вместе!?
Милый! Не уезжайте! Милый! Будьте со мной ещё раз один!
Я обниму вас – как никогда-никогда!
364
Боже, какая ночь!.. Двух таких ночей не бывает в человеческой жизни!
Вся ночь – без сна, но какая возвышающая, памятная, разбудоражная ночь счастливого завершения Великой Российской Революции!
Уже к вечеру было понятно, что во Пскове решается нечто, и Непенин послал через Ставку свою телеграмму в поддержку отречения, даже преувеличил, по мнению своих штабных, что он с огромным трудом удерживает флот в повиновении, – бóльшая часть флота держалась спокойно и благородно, – и что вне отречения грозит катастрофа с неисчислимыми последствиями.
Послал телеграмму – и всё кануло в ночную тишину, и всё не верилось, что развяжется благополучно. После двух ночи, перетолковав, перетолковав, расходились спать – и тут пришла телеграмма, что Манифест об отречении подписан царём!!
И так, без ночи, открылся сразу опять день, уже следующий. Команды спали, на тёмных корпусах кораблей горели малые дежурные лампочки, не светились иллюминаторы дредноутов и линкоров, спала и команда «Кречета», кого не разбудили сами телеграфисты, – а князь Черкасский и Ренгартен пошли в каюту к Адриану – поздравлять! Позвали б и Щастного, вполне уже своего, но он вечером уехал в Петроград представителем флота.
У Непенина нашлась бутылка шампанского. Втроём, в каюте, и пили, – не шумя, с голосами переволнованными, но негромкими. За новую Россию! За новую эру! Какая ослепительная заря свободной, просторной, великой русской жизни!
И как сказочно быстро и легко всё решилось – ещё только искали, как приступать, кого-то раскачивать, давать внешние импульсы думцам, – но все повели себя так отлично, но всё прошло так гладко!
Адриан был тоже как никогда прост, никакой разделительной черты, хотя при весёлости их троих – его лицо было как будто озабоченное, в противоречие с настроением. А говорили – очень слитно.
О том, кого и кем заменять. Зубров – убрать, освежить состав. Как теперь всё будет выглядеть! Как звучать! О неисчислимых русских возможностях.
Но, Боже мой, как легко всё получилось!
Тут принесли ленту с приказанием адмиралу от нового правительства: немедленно арестовать финляндского генерал-губернатора Зейна и ещё одного крупного царского чиновника.
Светловолосый Непенин повёл бровями. Полицейское распоряжение, никак ему не по должности, не по службе. Но – есть и такая оборотная сторона, естественная черта революции.
Придётся их – взять. И изолировать от города. На корабль. А потом в Петроград.
Распорядился подать ему автомобиль, сопровождающих и уехал в город на арест.
А Черкасский и Ренгартен ждали его возвращения в канцелярии штаба. Гадали, как пройдёт операция. Ещё, ещё рассуждали обо всём. Просто – горели, не могли усидеть, Ренгартен вскакивал и всё ходил, в тесном просторе, два с половиной шага.
Придумали и камеру для Зейна – пустующую каюту флагманского механика, велели её приготовить, – и тут же вскоре послышались шаги в коридоре, Черкасский пошёл навстречу показать, – Зейн двигался надутым изумлённым чучелом, покорно зашёл, дал себя запереть, – а саблю отдал Непенину ещё у себя во дворце, не шевельнувшись ни к возражению, ни к сопротивлению.
Это – показатель и символ, что так гладко прошло. Так будет и дальше, так – всё!
Непенин сказал, что пригласил сегодня на день финских деятелей сюда на корабль. После ареста Зейна естественно установить с ними дружеский контакт, обещать широкие права финскому сейму.