Страница 30 из 39
Принесли приказание от Родзянки, и теперь только письменно надо было подтвердить, что некоему Эдуарду Шмускесу, который и офицером-то не был, а, кажется, студент, – принять команду в 50 человек и занять министерство путей сообщения.
Гучков сидел не грудью за столом, а с торца его боком, облокотясь, и только успевал следить, как в суетне Военной комиссии каждые пять минут рождались, выписывались и выскакивали эти приказания.
Тут принесли такое потрясающее донесение:
«Караул, стоящий на углу Кирочной и Шпалерной, сообщил, что по сведениям, доставляемым частными лицами, в Академии Генерального штаба собралось около трёхсот офицеров, вооружённых пулемётами, с целью нападения на Таврический дворец».
Масловский сразу же всунулся, что это вполне вероятно, что офицеры Академии настроены очень реакционно, только преподаватели слишком дряхлы, чтобы браться за пулемёты, а вот некоторые слушатели – вполне, хотя их числом не триста и даже не двести… И кое-кого из них надо бы арестовать.
Но Ободовский захохотал нервно и почти закричал, что никакого угла Кирочной и Шпалерной не существует, они параллельны и даже не смежны, так что и квартала общего между ними нет. Да ещё «доставляемые частными лицами»…
После этого донесения Гучков уже, кажется, всё для себя решил, он отсел в угол с Ободовским и сказал ему тихо:
– Пётр Акимович! Я – счастлив, что вы здесь, и на ближайшие часы только на вас и надеюсь. Это здесь …, – он употребил неприличное слово, – а не военный штаб. Тут один военный человек – это вы. Энгельгардт не виноват, что на него такое свалилось… Эту советскую шайку мы вообще вытесним. Продержитесь тут, прошу вас, только несколько часов до вечера. К вечеру я соберу сюда самых настоящих офицеров генерального штаба, устроим и военную канцелярию, – уже вечером тут будет штаб.
Ободовский принял всё как должное. Но и поспешил предъявить Гучкову набросок обращения к офицерам.
– Александр Иваныч, один штаб ничего не спасёт. И общего вашего приказа мало. Ничего мы не сделаем, если не вернём офицерского положения и доверия к ним.
Глаза Гучкова были желты, нездоровы. Он прочёл, кое-где поправляя, – и понёс показывать Родзянке.
198
Командир Дагестанского полка барон Раден, возвращаясь из отпуска из Эстляндии в Действующую армию, утром 28 февраля прибыл на Балтийский вокзал. О безпорядках в Петрограде он уже был предварён слухами. А на перроне, едва выйдя из вагона, был окружён толпой, смешанной солдатско-штатской и вооружённой револьверами, шашками, ружьями, – такие кучки по всему перрону ожидали подхода поезда и бросились ко всем дверям.
Полковник Раден побледнел, выпрямился и ответил, что едет на фронт и оружия не отдаст. (Он не представлял, как мог бы тут сопротивляться, но думал рубиться.)
Толпа заразноголосила. Одни стали кричать: «На фронт? Оставить шашку, ему нужно!» Другие требовали – отдать. Стали спрашивать: когда едет, как? Полковник ответил, что переезжает на Виндавский вокзал и лишнего часа пробыть в Петрограде не намерен. Тем временем передвигались в здание вокзала, и там окружавшие согласились: сдать оружие на хранение вместе с вещами, иначе они не ручаются за его жизнь.
Но кому было сдавать на хранение? Обычные вокзальные службы отсутствовали, и весь вокзал был – проходное возбуждённое разношерстное многолюдье. Согласились так: глубоко под стол поставил полковник свой чемодан, а на чемодан положил шашку и револьвер.
Эта толпа разошлась.
Оставив вещи, полковник пошёл по вокзалу. Встретились ему несколько офицеров – и у всех было насильно отобрано оружие. На площади перед вокзалом стреляли из пулемётов и ружей, лежал убитый городовой. Не видно было, каким способом отправляться на Виндавский.
Тут на Балтийский вокзал прибыла новая большая толпа вооружённых распущенных и частью пьяных солдат – и во главе якобы прапорщик, похоже, что переодетый. От полковника Радена эти тоже потребовали оружие, один же из вокзальных лакеев указал им, что лежит под столом на чемодане. Тогда схватили это оружие и схватили самого полковника, выворачивая руки, приставляли револьверы к его голове и кричали, что он против народа.
Когда сразу несколько дул приставлено к твоей голове, трудно разговаривать с живыми как ещё живой. Но ещё громким голосом ответил им барон, что едет на фронт. И опять распались мнения толпы, опять одна часть заступилась – а другая требовала убить его. В конце концов, помятого, полковника Радена отпустили.
Но за это время утащены были и шашка его и револьвер. Однако чемодан остался.
И что ж было делать? Надежды на извозчика не было. Но как ни смяты были все жизненные отношения в городе, а всё же не мог полковник нарушать устав и сам понести свой большой чемодан – он должен был кого-то для этого найти, тут обрывалась независимость всякого офицера. Какой-то человек назвался посыльным, взялся нести.
Пошли пешком, через Измайловские роты. По дороге солдаты отдавали честь, но не все, а чернь угрожала, поносила бранью и, стараясь напугать полковника, стреляла мимо его головы в воздух. Около казарм Измайловского полка вся улица была полна солдатами-измайловцами, но без оружия и в большом возбуждении, что-то у них происходило непонятное.
И такое же потом – около казарм Семёновского полка.
Всюду шла стрельба, уже как обычное уличное явление. Разъезжали автомобили с красными флагами, пулемётами, вооружёнными то солдатами, то матросами из флотских экипажей. Разъезжали и конные солдаты, с красными лентами, вплетенными в гриву. Штурмовали подъезды – будто бы там засела полиция.
На Виндавском вокзале также не было никакой охраны, железнодорожных жандармов. Так же всё связанный невозможностью переносить свои вещи, полковник Раден был оттёрт от них новой нахлынувшей толпою. А когда толпа поредела – оказалось, что исчезло его имущество, и остались на нём только шинель да папаха.
Так и он стал наконец независимым и свободным.
По такой анархии искать украденные вещи было бы безполезно.
Какие-то несколько обезоруженных офицеров подошли к полковнику и предложили ему вместе отправиться в Государственную Думу, где заседает новое правительство. Полковник ответил, что там могут быть только узурпаторы, он не желает иметь с ними дело и не советует, это низость.
Пока ждал поезда на Могилёв, он видел, что офицеры отправляются в Думу многие.
Одного из них полковник горячо убеждал не ехать – это слышали солдаты и чуть не убили его опять.
199
Поездные переезды имели свою поэзию: особый убаюкивающий отдых, недоступность для докладов, министров и генералов, сменные виды за окном, чтение какой-нибудь книги. Чтобы не было резких толчков, предельная скорость императорских поездов была установлена лишь 40 вёрст в час. Спокоен был тогда сон.
Поездки делились на грустные (от Аликс) и радостные (в сторону Аликс). Сейчас была бы такая, если б не тревога за милых и не болезни их.
Спал долго. Проснулся около полудня. И какое же яркое весёлое солнце светило! – это ли не доброе предзнаменование? С удовольствием смотрел в окно. Под сугробами, под застругами нанесенного снега – цельная, никак не мятежная Россия. Родные пейзажи – холмы, перелески, под глубокими покровами ждущие весны. На станциях полнейшее спокойствие и порядок. Перед станционными зданиями – рослые дежурные жандармы.
И в этом ослепительно-снежном безмятежьи все городские безпорядки казались если не придуманными, то мелкими и преодолимыми. Чтó безпорядки на нескольких улицах против великой державы?
И вереница непотревоженных мыслей, а частью воспоминаний неторопливо проходила в голове.
На сколько бы дней Николай ни отъезжал от семьи – каждый раз он возвращался к ней с такой обновлённой полной радостью, как будто разлука была годовая. Прежде всего – к Аликс. Только прижав её к сердцу, всё рассказав и всё узнав за дни разлуки, он становился самим собою вполне. Но не намного меньше – и сын, в котором ощущал Николай загадочное физическое повторение самого себя, только перешибленное страшной болезнью, когда отец завидно здоров, – но оттого ещё настойчивей отцовский долг и связь с сыном. И четыре, четыре дочери! – из них уже три невесты с туманной судьбой, переросших своё детство, – как бы в темнице из-за царского состояния отца. Вот кончится война – выйдут замуж. Но при том не меньше же любил он и 16-летнюю Швыбзик Анастасию. Ко всем к ним рвался Николай, и не знал бы большего счастья, как жить с ними постоянно вместе и видеть каждый день.