Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 104

Говорил он медленно, с трудом выталкивая слова, и я подумала, что он рассказывал о себе.

Когда я уже ничего не ждала в грядущем и автоматически отбывала день за днем, случилось невероятное: меня вдруг вызвали на комиссию по амнистии. Я знала, что заседает уже вторая комиссия и проходит новая волна освобождений. Подчищаются все спорные, сложные вопросы, рассматриваются обжалования. И каким-то образом мое дело попало в этот поток. Может, по вине писаря выпала буква «а» из моей статьи, а возможно, были какие-то высшие государственные соображения — освободить лагеря от всех с малыми сроками. Ведь нужно было разместить тысячи наших солдат, которые имели несчастье побывать в плену (а впереди назревали еще неведомые нам дела о космополитах, процессы о врачах-убийцах и т. д.).

Собеседование в комиссии заняло считанные минуты. Меня спросили, нуждаюсь ли я в железнодорожных документах и куда их нужно оформлять. Не веря в реальность происходящего, я сказала, что хотела бы вернуться в Ленинград к родителям. Никаких возражений не последовало, и документы были выписаны.

Дальнейшее было как в невероятном сне. Каждую минуту мне казалось, что меня вызовут снова, отменят решение об амнистии да еще добавят срок за обман: я же сразу поняла, что произошла какая-то ошибка. Но неисповедимы пути канцелярские! Уже через неделю я тряслась на багажной полке переполненного вагона по направлению к Ленинграду. Шесть дней длился этот путь. Не хватало сил даже на радость, была только усталость, полное опустошение. За окнами бесконечные дожди, грязь, унылые села Сибири, а после Урала — все перепахано войной, обгорелые остовы вагонов, развалины поселков.

Ноябрьским промозглым дождем встретил меня Ленинград. Долго я стояла перед дверьми своей квартиры, боясь позвонить: рваный платок на голове, обтрепанное пальто, которое, как губка, впитывало всю влагу, брезентовый мешок в руках — все это не могло внушать доверия. Снизу по лестнице поднялась женщина, остановилась рядом со мной: «Вы тоже сюда?». Я кивнула. «А к кому? К Лаврентьевым?», — и недоверчиво оглядела меня сверху донизу. Она отворила дверь: «Проходите, вперед по коридору и направо». «Да я знаю — я же тут жила», — прервала я ее. «Нет, я лучше провожу вас». Она пошла впереди меня и постучала в нашу дверь. «Василий Прокофьевич, вот, говорят, к вам…». Из комнаты вышел папа — совсем седой, в военной форме, но в шерстяных носках и тапочках. «Это ты?» — сказал он так, будто мы расстались только вчера, — проходи». И тут же торопливо объяснил соседке: «Да, это к нам, это моя дочь», — и я почувствовала, как ему стыдно за меня.

Когда остались один на один, он не смог подойти, разрушить преграду, я тоже будто окаменела. Начал убирать со стола, потом сказал, что чайник остыл и ушел на кухню. Когда вернулся, я спросила:

— Мама скоро придет с работы? Он ответил:

— Она кончает в семь.

— Тогда я успею позвонить ей. Он сказал:

— Нет, мы сегодня с ней идем в цирк, не надо беспокоить ее. Я ей сам все скажу.

Я пила чай, а он брился. Надел парадный китель с погонами, хромовые сапоги. Я увидела ордена, золоченые погоны майора (на фронт он ушел капитаном), но ни о чем не могла спрашивать. Молчал и он. «Ты тут располагайся», — неопределенно сказал он и с облегчением ушел.

Не верила я, что мама не придет домой, узнав, что я вернулась. Не мог же он ей не сказать об этом сразу! Но, оказалось, смог — сказал только после окончания представления. Вернулись они часов в 12, и мы с мамой почти всю ночь проговорили шепотом на моем диванчике, отгородившись ширмой. А папа спал или притворялся, что спит.

Так закончился один период в моей жизни и начался совершенно другой.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1946 — 1947





Дома было очень трудно. Папа молчал.

Устроилась на работу копировщицей в каком-то КБ.

Поступила на 2-й курс заочного отделения театроведческого факультета. Очень боялась встречи с Женькой Лихачевой (она была уже на 3-м курсе, жила в общежитии). Что скажет она мне, как посмотрит в глаза? Но когда однажды мы с нею столкнулись в вестибюле института, она «не узнала» меня и прошла мимо в шумной компании, оживленно разговаривая и смеясь. Вечером я пошла в общежитие и долго сидела на подоконнике лестничной площадки, дожидаясь ее. Когда она появилась, я подошла и спросила: «Женя, как же ты могла? Ведь тебе достаточно было одного слова и всего этого кошмара не было бы…». Она усмехнулась и сказала: «Так вас, дураков, и надо учить», — и обошла меня, как неодушевленный предмет. Больше мы с нею не встречались.

Очень уставала я тогда от людей, хотелось полного одиночества. Обострились отношения с папой. Однажды попросил он меня рассказать все, что со мной случилось. Я рассказала, ничего не утаивая, думала, что он поймет. Но он еще более замкнулся и потом сказал, что я опозорила фамилию Лаврентьевых. После этого все мои мысли были о том, как и куда уйти из дома.

В институт я ходила только на некоторые семинары и практические занятия. Мои старые сокурсники сторонились меня, ходили слухи, что мы с Арнольдом были немецкими шпионами. Даже Люся Красикова не рисковала подходить ко мне на людях. И лишь на улице как-то догнала меня, расспрашивала обо всем, всплакнула, узнав про Алика. Приглашала к себе в гости, но мне не захотелось идти к ней.

Начали возвращаться друзья довоенных лет. Приехала на несколько дней из Москвы моя дорогая Ада — она заканчивала режиссерский факультет во ВГИКе в мастерской Сергея Герасимова, работала над фильмом «Молодая гвардия». Дни, проведенные с нею, дали мне заряд мужества и сил и очень поддержали меня. Она не говорила никаких жалких слов, просто слушала и все понимала.

Осенью 1946 года появился на горизонте Генка Соболев: прибыл на 10 дней в отпуск из Бессарабии, где служил военным врачом. Узнав о моей ситуации, он предложил переехать к нему, благо его двухкомнатная квартира пустовала, так как родители на три года завербовались в Австрию. Я растерялась, сказала, что меня ведь не пропишут. «Тогда предлагаю фиктивный брак», — тут же предложил он и очень убедительно доказал, что это меня ни к чему не обязывает. Он предполагает на пять лет завербоваться врачом на флот, а по возвращении можно будет развестись. Этот авантюрный план разом разрешал столько моих проблем… и я его приняла. В день его отъезда мы зашли в ЗАГС и расписались (тогда это было легко и быстро). Превратилась в Соболеву. А он оставил мне ключи от квартиры, поцеловал ручку и уехал на вокзал. Папе я сказала, что освободила его фамилию от позора и уезжаю от них. Мама поверила в то, что я нашла свое семейное счастье. О том, что брак был задуман как фиктивный, я ей не говорила.

Как хорошо было оказаться наконец совсем одной, ни от кого не зависеть! Хотя в квартире было холодно, печь разрушена, вместо стекол в окнах была вставлена фанера, а по ночам хозяйничали крысы. Но все это было неважным — главное, у меня была своя «берлога». И покой…

Ленинград. 1947 г.

Но этот покой длился недолго.

Однажды вечером я подошла к своей квартире и увидела, что все окна ее освещены. Переступив порог, я встретила веселую компанию молодых офицеров, которые что-то жарили на кухне, открывали консервы и бутылки. Из комнаты доносились залихватские аккорды — так играть джаз умел только Генка. Оказывается, он отказался от мечты о кругосветном путешествии и демобилизовался. «Знакомьтесь, моя жена!» — представил он меня собравшимся. «Ого! Когда же это ты успел?!» — искренне восхитились собравшиеся. «Я всегда все успеваю!» — без ложной скромности ответил Генка.

Мне ничего не оставалось, как принять на себя роль хозяйки дома.

Три дня продолжалось беспечное застолье. Пели, танцевали, бурно обсуждали планы каждого — как лучше устроиться «на гражданке».