Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 104

Произошло такое и со мной.

Однажды я пришла к Елене Львовне, а у нее знакомая, тоже ленинградка, Мария Давыдовна. Она рассказывала Елене Львовне о своем безвыходном положении: ее сын Петя был демобилизован из-за болезни, тяжелой формы туберкулеза, и теперь уже не встает с постели. Мария Давыдовна живет с ним на частной квартире, снимает маленькую избушку где-то возле железной дороги. Первую половину дня она ухаживает за сыном, а после обеда уходит на работу (она работала администратором в театре им. Пушкина), возвращается уже затемно. Петя остается на это время совсем один. Раньше в доме была хоть старушка-хозяйка, а теперь та уехала к родственникам. И хотя сын уверяет, что для беспокойства нет оснований, но она-то знает, как ему тоскливо и трудно наедине со своими тяжелыми мыслями. Хорошо бы найти кого-нибудь, кто бы мог навещать Петю, — ничего делать не надо, просто посидеть с ним.

Елена Львовна сказала: «Может быть, кто из студенток взял бы на себя роль сестры милосердия? Вы, Нина, поспрашивайте в общежитии». А Мария Давыдовна оживилась: «И правда! Узнайте. А я заплачу, как за уход за больным».

Но я уже решила, что возьмусь за это сама. И, разумеется, никакой платы мне за это не нужно. Тем более выяснилось, что речь идет всего о трех-четырех часах в день: после обеда Петя спит и приходить надо не раньше пяти часов. Мария Давыдовна очень обрадовалась моему предложению, а Елена Львовна пообещала договориться в институте, чтобы меня освободили от дежурств в госпитале — фактически я тоже буду занята уходом за военным.

Договорились о всех мелочах: как накормить его, когда давать лекарства, и на следующий день я пошла на свое новое дежурство.

Тихая узкая улочка, крыши бревенчатых домиков, кусты в палисадниках — все запорошено первым ноябрьским снегом. Ни одного прохожего не встретила, пока дошла до нужного дома. Медлила, прежде чем войти в калитку. Избушка в три окошечка кажется необитаемой, голубые ставни закрыты, ни одного следа возле крылечка. Что за человек ждет меня за ставнями этого домика? Справлюсь ли? Страшновато… Но все же осмелилась, осторожно прошла по чистому снегу, нашла в условном месте ключ на крылечке и через темные сени очутилась в кухоньке с натопленной печкой. Дверь в комнату завешена освещенной изнутри занавеской. Раздается голос мягкий и какой-то улыбчивый: «Это вы, Ниночка? Проходите, я здесь…».

И сразу моя робость проходит. Я еще не вижу говорящего, но знаю, что это очень добрый и очень хороший человек. Отодвигаю занавеску, вхожу — комната тонет во мраке. Яркий круг настольной лампы освещает только голову и руки лежащего на кровати. Чуть кудрявятся русые волосы и бородка, изможденное до прозрачности лицо, ласковые глаза, слабая, будто извиняющаяся за что-то улыбка. Кисти рук поверх одеяла — тонкие, чуткие, о таких говорят «руки музыканта». Петя помогает мне освоиться, объясняет где чайник, где лекарства, советует, как мне устроиться так, чтобы и светло было (я пришла с вышиванием), и тепло от стенки кухонной печки, и мне сразу становится легко и просто с ним. Я рассказываю ему обо всем подряд — и о жизни в общежитии, и о занятиях, и о налаженных «деловых контактах» с соседним ремесленным училищем, где учатся девчонки из области. Мы для них платья шьем, вышиваем блузки, а они нас подкармливают из своих деревенских харчей. Пете все интересно и он очень хорошо слушает. Говорим о книгах, рассказываю о спектаклях и концертах.

О себе говорит мало, о болезни лишь вскользь: «В Красноярске прошлая зима была очень суровой, вот и простыл…». (Он был направлен в первые дни войны в Красноярское военное училище). С шутливой покорностью принимает лекарства и пьет овсяный отвар, ни на что не жалуется, хотя его лихорадит, и градусник он мне не показывает — «Да какое это имеет значение!».

Четыре часа проходят незаметно, Мария Давыдовна возвращается с работы, радуется тому, что Петя оживлен и все предписания врача выполнены, она уговаривает меня выпить стакан чаю.





Так прошло мое первое «дежурство», и на другой день я уже шла туда как в родной дом.

На второй или третий вечер, когда я разогревала на кухоньке ужин для Пети, послышались шаги на крыльце, кто-то без стука вошел в сени, привычно пошаркал ногами о коврик и, рывком отворив тяжелую дверь, застыл на пороге. Я тоже оцепенела — в сумерках мне показалось, что вошедший очень большой и черный. И вдруг услыхала изумленное: «Это вы?» — и узнала Алика. Я так удивилась, что не могла сразу ответить, а из комнаты за моей спиной уже раздавался голос Пети: «Это ты, Алик? Проходи. Ниночка, знакомьтесь, это мой школьный друг, Арнольд». «Да мы знакомы», — сказали мы оба, входя в комнату и удивляя Петю. Но еще больше были изумлены этой случайностью мы сами. Мне почему-то очень знаменательным показалось это новое пересечение наших путей. Об этом же говорил мне позднее и Арнольд.

Впервые я узнала, что Петя и есть тот самый пианист и поэт, который был «Атосом» в школьной троице мушкетеров. Но если Юра Хочинский закрутился в своих семейных делах и был у Пети лишь однажды, то Алик посещал его регулярно и дружба их еще более окрепла.

Приятно было видеть, как светлеют их лица при встрече, как увлеченно слушает Петя Арнольда и как серьезно относится Алик к каждому замечанию или сомнению, высказанному Петей. И вообще я здесь поняла, что к Хочинским Алик ходил только потому, что был тогда очень одинок, хотя и знал, что Юра не очень-то интересуется его проблемами, а вот с Петей он может поделиться всеми своими мыслями, идеями и, главное, получить в ответ новую мысль, толчок к новым размышлениям.

На обратном пути Алик рассказывал мне о Пете, о том, какой он прекрасный человек, какой умный и талантливый. Петя не только отлично играл на пианино, но еще мальчиком начал писать стихи, да такие, что его приняли в литературное объединение при ленинградском Доме писателей. А теперь вот так тяжко болен. Все началось с военного училища в Красноярске, куда его отправили осенью 1941 года. Казармы, где разместили курсантов, почти не отапливались, кормили, одевали плохо, большая часть занятий проходила на открытом воздухе, а зима была суровая, сибирская. Но командиры были, видимо, убеждены, что именно так и следует закалять «ленинградских интеллигентиков» (слово «интеллигент» было в армии ругательным), повторяли суворовское «тяжело в учении — легко в бою». В результате, когда курсантов начали отправлять на фронт, московская комиссия обнаружила, что большинство из них истощены, жестоко простужены, а у некоторых болезнь запущена до неизлечимости. Кого отправили в госпиталь, кого списали по инвалидности. Так Мария Давыдовна увезла Петю в Новосибирск на носилках, как лежачего, и врачи сказали, что надежды на выздоровление мало…

Рассказывал все это Алик с такой болью за Петю и ему подобных, с такой ненавистью к тем «идиотам из Красноярска, которые столько молодежи загубили», что невольно мелькала мысль: доведись ему встретиться с теми «идиотами», он был бы с ними беспощаден. И вообще чувствовалось, что в гневе он может быть страшен. «Да если бы только в одном Красноярске творили такое, — сказал он в заключение, — ведь и у нас в Ленинграде было не лучше…» — и надолго замолчал. Шли мы по темным заснеженным улочкам, метель задувала в лицо. Алик шагал, упрямо наклонив голову в большой мохнатой шапке, крепко держал меня под руку, но будто забыл обо мне, и я боялась нарушить молчание. Подходя к общежитию, я все же спросила: «А что, в Ленинграде было не лучше?». И он, сразу поняв, о чем я, очень коротко, будто отталкивая от себя всплывшее в памяти, рассказал, как их, добровольцев-десятиклассников, сначала учили шагистике и ружейным приемам в Летнем саду, используя вместо винтовок бутафорские деревянные «ружья». Затем отправили на фронт, под Кингисепп с голыми руками — оружие должны были «добыть в бою»… «Удивительно ли, что почти всех нас там и положило. Я еще хорошо отделался — шарахнуло так, что очнулся уже в госпитале…».

Об его ранении я знала уже от Люси Красиковой. О том же, что в результате контузии терял зрение и речь, он ничего не сказал. Я заметила, что он вообще не любит говорить о том, что может вызвать сочувствие или жалость. Так он не говорил тогда о матери, хотя я знала, что он не может не думать о ней — слишком мало времени прошло с того майского дня, когда он похоронил ее.