Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 104



Водили нас, новеньких, и на аэродром — он был километрах в трех от БАО. За сосновым лесочком большое поле, а почти вплотную к сосняку, под навесами, крыши которых покрыты зелеными ветками, — самолеты. Перед каждым взлетная дорожка, и вырываются они из своего убежища как разъяренные шмели и быстро взмывают вверх. Были среди самолетов и маленькие истребители, и тяжелые бомбардировщики. Где-то глубоко в лесу был склад бомб, откуда ночами тянулись вереницы натужно рычащих грузовиков, но к той территории нам нельзя было даже приближаться. Дежурные летчики находились в землянках возле своих самолетов. Спускаешься под землю и ожидаешь, что попадешь в темноту, в сырость, а там неожиданно светло и даже щегольски чисто, потолок и стены обиты светлой деревянной дранкой (из такой в мирное время корзинки для клубники делали). Пол застлан струганными досками, вдоль стен лежанки, а в центре столик и на нем даже букетик полевых цветов. Не знаю, все ли землянки были такие, но этой летчики явно гордились и показывали ее с удовольствием. Выглядел аэродром очень мирно и даже уютно. Но вот из командного пункта выбежал дежурный, затрещали зуммеры телефонов, и мгновенно несколько групп обслуги засуетились вокруг своих машин, к ним побежали летчики, на ходу натягивая перчатки и шлемы, взревели пропеллеры и через несколько минут машины в воздухе. И неизвестно, вернутся ли они…

Бомбежки аэродрома еще не было, видно, пока его еще не обнаружили. Но однажды, когда я с девочками шла из столовой, вдруг раздались залпы зениток и с оглушительным ревом на бреющем полете пронесся немецкий разведчик — «рама» (два фюзеляжа на общих крыльях). Вид у него был зловещий, я таких раньше не видела. Все бросились врассыпную, и было чувство полной беспомощности. Но второго захода он не сделал. Его подбили, и он упал далеко за лесом, взорвался и сгорел. Если бы его упустили, не миновать бы нам тогда бомбежек.

По сводкам, которые доставляли в штаб, было видно, что наши летчики проводили очень серьезные операции, подбивали немало машин противника, но и сами имели потери. По возвращении с задания быстро разносился слух — все обошлось благополучно или санитарная машина прямо с аэродрома увезла кого-то в госпиталь. Бывали и невернувшиеся.

Однажды под вечер привезли к нам на машинах группу партизан — их должны были ночью забросить в тыл врага. Разместили их в одном доме, туда и еду носили. Уже в темноте они вышли посидеть на завалинке (нам не разрешали к ним подходить), и мы услышали песню, медленную и суровую: «Ой, туманы мои, растуманы…». Пели тихо, будто вслушиваясь в каждое слово, и среди голосов выделялся один очень низкий бас. Мы все притихли, и в памяти отпечатался каждый звук, каждое слово этой песни. Я тогда услышала ее впервые. Самих партизан мы так и не увидели. Вечерами в девчачьем общежитии много говорили о летчиках, об их полетах: ведь у каждой был «свой» среди летного состава или техников. Подружки ночами шептались о своих переживаниях, случалось, бывали и слезы — друг не вернулся с задания или попал в госпиталь, и тогда все вместе утешали. Вместе радовались успешному возвращению с задания, награждениям летчиков. Хохотали, вспоминая, как известный лихач Леша сделал вираж над поселком и, проносясь бреющим полетом над столовой, где работала его Надя, покачал крыльями (как это делал всегда, когда уходил в полет), а командир как раз вышел в этот момент на крыльцо, увидел это, погрозил кулаком и по возвращении сделал Леше разнос.

Из разговоров я поняла, что здесь почти обязательно каждая из девушек должна иметь своего «друга». А когда пыталась сказать что-то насчет того, что, мол, я не собираюсь «романы заводить», не для того я сюда приехала, меня подняли на смех: «Никуда не денешься! К тебе ведь и так уже присматриваются и, может быть, кто-то уже и выбрал. Вот будут танцы, тогда и определится, кто на тебя глаз положил…». Я вспомнила, что действительно, когда мы, новенькие, идем в столовую или возвращаемся с дежурства (а мы на первых порах все стайкой ходили), то встречные летчики разглядывали нас, отпускали шуточки, пытались познакомиться. И в штаб заглядывали с чепуховым делом, лишь бы поболтать. Мой Майоров их гонит и на меня вроде сердится, хотя я и не виновата. Все определится на танцах, сказали девчата.

И вот, когда случилась нелетная погода и большая часть состава БАО была вечером свободна от дежурства, объявили в клубе танцы. В нашем общежитии срочно гладили платья, сооружали прически. Нам, вольнонаемным, разрешалось по такому случаю быть в «штатском». Мы с удовольствием облачались в свое, домашнее (у кого было, конечно, во что переодеться, некоторые так и остались в гимнастерках и сапогах). Когда пришли в клуб, там уже раздавались звуки аккордеона и танцевало несколько пар. Томящиеся в ожидании летчики, тоже парадные, начищенные, набритые, немедленно окружили нас, разобрали своих девушек и сразу в зале стало тесно от танцующих.

Я, еще с двумя девочками, отошла было к стенке, но увидела, как от группы нетанцующих отделился невысокий, черноволосый, как мне показалось, очень суровый летчик, и неспешно двинулся через зал, не сводя с меня глаз. И вспомнила, что уже видела его — он заходил несколько раз в штаб, но никогда не заговаривал со мною. Теперь же, когда он в упор смотрел на меня, я почувствовала себя как кролик перед удавом. Не помню, сказал ли он хоть что-то, — просто взял за руку и вывел в круг танцующих. Танцевал он строго, в замедленных ритмах, а когда музыка кончалась, отводил меня в сторону и держал за локоть, будто не сомневался в том, что и дальше я буду танцевать только с ним. О чем-то спрашивал, я что-то отвечала и боялась смотреть на него и толком даже не разглядела его лицо. Мелькнуло только, что оно будто вырезано из дерева.





По акценту поняла, что он грузин, а потом он назвал себя — Вано Мгелоблиошвили, из Кутаиси. Было ему лет тридцать, по моим представлениям, уже старый. О том, чтобы отказать ему в танце или согласиться на чье-то приглашение, не могло быть и речи. Да меня больше никто и не приглашал. На того, кто ко мне приближался с таким намерением, Вано только взглядывал, и этого было достаточно, чтобы тот сразу тормозил и менял курс.

Я поняла, что девчонки были правы — здесь свободной оставаться невозможно и теперь я для всех буду «девочкой грузина Вано».

Конечно, он провожал меня, держал так же церемонно за локоть и вел какой-то обязательный, как он видимо считал, разговор ни о чем. При прощании поцеловал в щечку и сказал, что вернется после полетов через три дня и после ужина будет ожидать меня на скамеечке возле нашего общежития. Возразить я не осмелилась.

Девчонки смеялись над моей растерянностью, одобряли выбор (будто я «выбирала»). Вано был известен как отчаянно храбрый летчик и как абсолютно не реагирующий на заигрывания девчат «молчун». На танцах он обычно лишь мрачно поглядывал на всех, подпирал стенку. А уж если он пригласил меня танцевать и даже проводил — это значит всерьез, и не дай мне Бог посмотреть теперь на кого-нибудь другого… Перепугалась я отчаянно. А когда через три дня увидела как вокруг скамеечки ходит мрачно покуривая «мой грузин», поняла, что никуда мне теперь от него не скрыться.

Снова гуляли вдоль речушки, снова он больше молчал, чем говорил, а когда возвращались, он сказал, что хочет на мне жениться, что нечего мне быть в армии среди мужчин, что он договорится о моем увольнении и отправит меня в Кутаиси к его маме и я там буду ждать его… Все это было сказано так, будто уже все решено и мое мнение его даже не интересует. Когда я согнала с себя ошеломление от услышанного и пыталась сказать, что не собираюсь замуж, он прервал: «А ты нэ говори, нэ говори сейчас ничего. Ты молодая, глупая, ты счастья своего нэ понимаешь». Поцеловал меня, толкнул в калитку и ушел. Тут уж я всю ночь проплакала, ужасалась: что же мне делать?! Девчонки на другой день утешали меня, говорили: «А ты подумай. Может, и правда надо за него выходить. Он только с виду сердитый, а так — хороший… И видишь, у него все всерьез, сразу взамуж предлагает, а не как другие, лишь бы время провести…».