Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 104



Я побежала разыскивать маму. Пост дежурного возле телефона в деканате — это маленькая комната на первом этаже, окно которой выходит во двор госпиталя, где висит сейчас между этажами бомба… Мама очень обрадовалась, что я добралась благополучно, рассказала, как при падении бомбы вздрогнул весь дом и «казалось, что все провалилось в тартарары». Когда пришла в себя, то обнаружилось, что вся комната засыпана кусками штукатурки, вылетели фанерки, которыми были заколочены рамы, смело папки и бумаги со столов. Но, к счастью, мама в этот момент находилась в углу, отгороженном от окна огромным старинным шкафом. Стекла в нем лопнули, но сам шкаф выстоял.

Помогла маме прибрать немножко, заколотили снова окно, вытряхнули из шкафа все папки, позвали парней и передвинули шкаф, заслонив окно. После этого мама обошла все здание, убедилась, что все в порядке — госпитальных напоили чаем, и они спят. Дежурные МПВО на местах. Прибыла специальная команда и оцепила место, где упала бомба (сказали, что утром ее, видимо, будут разминировать). Хотя здание института входит в опасную зону в случае взрыва, но почему-то переводить всех людей в другое место не стали, и мы успокоились. Может быть, эта бомба вообще без взрывателя, бывало и такое.

Мы с мамой тоже напились чаю и улеглись спать на клеенчатом диване под охраной нашего могучего шкафа. Нам серьезно казалось тогда, что он надежно заслоняет нас. Ночью звонил телефон и мама что-то отвечала, а я спала без просыпу, радуясь, что до утра не было больше ни одной тревоги. Утром мама сдала дежурство, и часов в десять мы отправились домой. Серенький денек, моросил дождь со снегом. Прошли мимо тлеющих стен углового дома. Внутри все выгорело, осталась одна коробка. Посреди улицы громоздились остатки мебели, жильцы что-то откапывали, сносили с кучи уцелевшие веши. На углу Литейного и Некрасова зашли в столовую, взяли на карточные талоны по пол-литровой баночке пшенного супа и побрели домой. Так странно было — день праздничный, 7 ноября, а все вокруг будто вымерло. Редко, когда военная машина проедет или прохожего встретишь. Вагоны трамваев стояли друг за другом — где-то вчера порвало провода. Узнала, что по Садовой линии трамваи еще ходят. Свернули на Невский и пошли туда. Здесь было немножко оживленней, но все равно в голове одно: впервые за всю жизнь в этот день — и без демонстрации, песен, музыки. Правда, репродукторы были включены, и шла трансляция парада из Москвы. Но от этого еще более унылым и даже страшным казался Невский. Заколоченные витрины, осиротевший Аничков мост без Клодтовских коней, застывшие троллейбусы, закопченное, без стекол, здание Публичной библиотеки, обгорелые, изуродованные ряды Гостиного… И люди бредут медленно, ни на кого не глядя, как слепые…

Как ни странно, но некоторые уцелевшие лавчонки Гостиного двора в этот день работали, и мы зашли в угловой и удачно купили несколько мотков белых ниток. Бабушке теперь хоть дело будет, она давно собиралась шторы на окна вязать. (Шторы эти были начаты бабушкой в бомбоубежище, продолжены и закончены мамой уже после войны и теперь, спустя сорок лет, висят на наших окнах в праздничные дни).

* * *

В конце ноября или начале декабря (мне помнится, что 6-го декабря, но, может быть, я ошибаюсь) состоялся симфонический концерт в здании Филармонии. Музыка, звучавшая тогда, потрясла и на всю жизнь осталась особенной, «из тех дней».

Билеты на концерт дали маме в институте. Начинался концерт днем, и мы вышли из дому еще в сумерках, так как идти предстояло пешком, и путь не близкий. Двигались медленно (уже начали отекать ноги), по тропинкам, протоптанным между сугробами, мимо разрушенных зданий и многодневных пожарищ. Пустынной была Сенная площадь, тянуло дымом от обгоревших рядов Апраксина двора и Гостиного. Проходя через Невский, стали встречать прохожих, которые шли в одном с нами направлении, тоже, видать, на концерт, и мы сразу приободрились — значит, концерт состоится. А когда свернули на улицу Бродского, то, совсем как в мирное время, стояли страждущие и спрашивали, нет ли лишнего билетика. И мы, почти стесняясь, достали свои билеты (они были из плотной бумаги вишневого цвета) и, подымая их над головой, с трудом протиснулись среди тех, которые толпились в дверях, уговаривая контролера пропустить их без билета. По-видимому, это многим удавалось, т. к. зал был переполнен. Медленно подымаемся по беломраморной лестнице, минуя гардероб. Молодых не отличить от старых — закутаны в платки, шали, на ногах валенки или самодельные стеганые сапоги с галошами (такие были и у меня). Много военных — с перевязанными руками или на костылях, некоторые еле идут в сопровождении медсестер, перед ними расступаются, пропуская вперед.

В зале сумрачно и будто все обледенело. Колонны покрыты инеем, тусклый дневной свет еле пробивается сквозь полукружья верхних окон, великолепные хрустальные люстры укутаны чехлами.





Наши места в третьей ложе слева, но там разместилась группа раненых, и мы уступаем им стулья (еле уговорили), а сами встаем возле колонны. Появляются оркестранты, и мы забываем о холоде и усталости — почти все они во фраках. Пусть при этом у некоторых шарфы и валенки, но главное — концертная форма соблюдена несмотря ни на что! Аплодируем — и радость, и гордость за них, и тревога — как же им, бедным, будет холодно! Как замерзли их покрасневшие руки!

Появляется Лев Оборин[22] — с нездоровой отечной полнотой, движется медленно, подходит к самой рампе — очень «домашний», словно старый знакомый каждого из нас — вглядывается в лица, кивает кому-то, досадливо отмахивается от аплодисментов. Долго усаживается, чтоб удобнее, а все оттаивают, расслабляются. Может, впервые за полгода.

Начинается музыка. И такое полное растворение в ней!.. Будто перенесли нас всех в другой мир — мир весны, тишины и солнца. Это Третий концерт для фортепиано с оркестром Чайковского. Вдруг внезапное пробуждение: сначала не могла понять, почему в зале поднялся какой-то шумок, почему на сцене рядом с оркестром (продолжающим играть) какой-то человек стоит, а его жестами, шиканьем, буквально гонят, чтоб прочь уходил. Оказывается, начался артобстрел этого района, и администратор вышел, чтобы прервать концерт. Но публика просит, умоляет, и он в нерешительности подходит к Оборину, к дирижеру. Те, улыбаясь, кивают на зал, и администратор на цыпочках скрывается за кулисами. И все с облегчением снова погружаются в волны утешающей, врачующей музыки Чайковского. Но теперь уже сквозь музыку мы слышим разрывы снарядов — дальних, и не очень дальних. Несколько военных тихонько пробираются между рядами к выходу. Как-то сейчас в районе нашего дома? Знаю, что и мама думает о том же. Но если б мы и ушли с концерта, то все равно домой добрались бы не скоро — нас заставили бы переждать обстрел в бомбоубежище.

Отзвучала музыка, и Оборин, дирижер, музыканты принимают шквал благодарности от слушателей и, в свою очередь, пытаются передать свои чувства всем собравшимся, всем, кто в этот день пришел сюда, преодолев слабость души и тела.

Удивительная атмосфера возникает в зале — все мы как одна большая семья. Многие подходят вплотную к эстраде, что-то говорят оркестрантам, солисту, те отвечают. И даже в пререканиях с администратором публика ведет себя сплоченно, словно взрослые дети. Отшучиваются, доказывая, что никто, мол, из ленинградцев давно не бегает в убежище по каждому сигналу тревоги, ведь они по десятку раз в день случаются. Администратор продолжает уговаривать спуститься в подвал, т. к. второе отделение все равно не начнется до отбоя тревоги. Некоторые послушали его (кажется, соблазнил кипятком, который можно там получить). Но большинство осталось, сгрудились вокруг сцены. Просят Оборина поиграть «просто так». И он играет — тихо, словно для себя — из «Времен года» Чайковского «Баркаролу», «Осеннюю песню», все те милые пьесы, которые у каждого ассоциируются с домом, покоем, счастьем…

22

Оборин Лев Николаевич (1907–1974) — выдающийся советский пианист, народный артист СССР.