Страница 85 из 87
Но чуднее всего был приговор: «применение высшей меры наказания не вызывается интересами охранения революционного правопорядка и, полагая, что мотивы мести не могут руководить правосознанием пролетарских масс», — заменить расстрел десятью годами лишения свободы.
Это — сенсационно было, это много тогда смутило умов: помягчение власти? перерождение? Ульрих в «Правде» даже объяснялся и извинялся, почему Савинкова помиловали. Ну, да ведь за 7 лет какая ж и крепкая стала Советская власть! — неужели она боится какого–то Савинкова! (Вот на 20–м году послабеет, уж там не взыщите, будем сотнями тысяч стрелять.)
Так после первой загадки возвращения стал второю загадкою несмертный этот приговор. (Бурцев объясняет тем, что Савинкова отчасти обманули наличием каких–то оппозиционных комбинаций в ГПУ, готовых на союз с социалистами, и он сам ещё будет освобождён и привлечён к деятельности— и так он пошёл на сговор со следствием.) После суда Савинкову разрешили… послать открытые письма за границу, в том числе и Бурцеву, где он убеждал эмигрантов–революционеров, что власть большевиков зиждется на народной поддержке и недопустимо бороться против неё.
А в мае 1925 две загадки были покрыты третьего: Савинков в мрачном настроении выбросился из неограждённого окна во внутренний двор Лубянки, и гепеушники, ангелы–хранители, просто не управились подхватить и спасти его. Однако оправдательный документ на всякий случай (чтобы не было неприятностей по службе) Савинков им оставил, разумно и связно объяснил, зачем покончил с собой, — и так верно, и так в духе и слоге Савинкова письмо было составлено, что вполне верили: никто не мог написать этого письма, кроме Савинкова, что он кончил с собою в сознании политического банкротства. (Так и Бурцев многопроходливый свёл всё происшедшее к ренегатству Савинкова, так и не усум–нясь ни в подлинности его писем, ни в самоубийстве. И у всякой проницательности есть свои пределы.)
И мы–то, мы, дурачьё, лубянские поздние арестанты, доверчиво попугайничали, что железные сетки над лубянскими лестничными пролётами натянуты с тех пор, как бросился тут Савинков. Так покоряемся красивой легенде, что забываем: ведь опыт же тюремщиков международен! Ведь сетки такие в американских тюрьмах были уже в начале века— а как же советской технике отставать?
В 1937 году, умирая в колымском лагере, бывший чекист Артур Шрюбель рассказал кому–то из окружающих, что он был в числе тех четырёх, кто выбросили Савинкова из окна пятого этажа в лубянский двор! (И это не противоречит нынешнему повествованию в журнале «Нева»: этот низкий подоконник, почти как у двери балконной, — выбрали комнату! Только у советского писателя ангелы зазевались, а по Шрюбелю — кинулись дружно.)
Так вторая загадка— необычайно милостивого приговора— развязывается грубой третьей.
Слух этот глух, но меня достиг, а я передал его в 1967 М.П. Якубовичу, и тот с сохранившейся ещё молодой оживлённостью, с заблес–кивающими глазами воскликнул: «Верю! Сходится! А я–то Блюмкину не верил, думал, что хвастает». Разъяснилось: в конце 20–х годов под глубоким секретом рассказывал Якубовичу Блюмкин, что это он написал так называемое предсмертное письмо Савинкова, по заданию ГПУ. Оказывается, когда Савинков был в заключении, Блюмкин был постоянно допущенное к нему в камеру лицо — он «развлекал» его вечерами. (Почуял ли Савинков, что это смерть к нему зачастила— вкрадчивая, дружественная смерть, в которой никак не угадаешь явления гибели?) Это и помогло Блюмкину войти в манеру речи и мысли Савинкова, в круг его последних мыслей.
Спросят: а зачем — из окна? А не проще ли было отравить? Наверно, кому–нибудь останки показывали или предполагали показать.
Где, как не здесь, досказать и судьбу Блюмкина, в его чекистском всемогуществе когда–то бесстрашно осаженного Мандельштамом. Эренбург начал о Блюмкине — и вдруг застыдился и покинул. А рассказать есть что. После разгрома левых эсеров в 1918 убийца Мирба–ха не только не был наказан, не только не разделил участи всех левых эсеров, но был Дзержинским прибережён (как хотел он и Косырева приберечь), внешне обращен в большевизм. Его держали, видимо, для ответственных мокрых дел. Как–то, на рубеже 30–х годов, он ездил за границу для тайного убийства. Однако дух авантюризма или восхищение Троцким завели Блюмкина на Принцевы острова: спросить у законоучителя, не будет ли поручения в СССР? Троцкий дал пакет для Ра–дека. Блюмкин привёз, передал, и вся его поездка к Троцкому осталась бы в тайне, если бы сверкающий Радек уже тогда не был бы стукачом. Радек завалил Блюмкина, и тот поглощён был пастью чудовища, которое сам выкармливал из рук ещё первым кровавым молочком.
А все главные и знаменитые процессы — всё равно впереди…
Глава 10. ЗАКОН СОЗРЕЛ
Но где же эти толпы, в безумии лезущие на нашу пограничную колючую проволоку с Запада, а мы бы их расстреливали по статье 71 УК за самовольное возвращение в РСФСР? Вопреки научному предвидению не было этих толп, и втуне осталась статья, продиктованная Лениным. Единственный на всю Россию такой чудак нашёлся Савинков, но и к нему не извернулись применить ту статью. Зато противоположная кара—высылка за границу вместо расстрела, была испробована густо и незамедлительно.
Ещё в тех же днях, вгорячах, когда сочинялся Кодекс, Владимир Ильич, не оставляя блеснувшего замысла, написал 19 мая 1922:
«Тов. Дзержинский! К вопросу о высылке за границу писателей и профессоров, помогающих контрреволюции. Надо это подготовить тщательнее. Без подготовки мы наглупим… Надо поставить дело так, чтобы этих «военных шпионов» изловить и излавливать постоянно и систематически и высылать за границу. Прошу показать это секретно, не размножая, членам Политбюро»[112].
Естественная в этом случае секретность вызвалась важностью и поучительностью меры. Прорезающе–ясная расстановка классовых сил в Советской России только и нарушалась этим студенистым бесконтурным пятном старой буржуазной интеллигенции, которая в идеологической области играла подлинную роль военных шпионов — и ничего нельзя было придумать лучше, как этот застойник мысли поскорей соскоблить и вышвырнуть за границу.
Сам товарищ Ленин уже слёг в своём недуге, но члены Политбюро, очевидно, одобрили, и товарищ Дзержинский провёл излавливание, и в конце 1922 около трёхсот виднейших русских гуманитариев были посажены на… баржу?., нет, на пароход, и отправлены на европейскую свалку. (Из имён утвердившихся и прославившихся там были философы И.О. Лосский, С.Н. Булгаков, Н.А. Бердяев, Ф.А. Степун, Б.П. Вышеславцев, Л.П. Карсавин, И.А. Ильин; затем историки СП. Мельгунов, В.А. Мякотин, АА. Кизеветтер, И.И. Лапшин; литераторы и публицисты Ю.И. Айхенвальд, А.С. Изгоев, М.А. Осоргин, А.В. Пешехонов. Малыми группами досылали ещё и в начале 1923, например секретаря Льва Толстого В.Ф. Булгакова. По худым знакомствам туда попадали и математики— Д.Ф. Селиванов.)
Однако излавливать постоянно и систематически — не вышло. От рёва ли эмиграции, что это ей «подарок», прояснилось, что и эта мера — не лучшая, что зря упускался хороший расстрельный материал, а на той свалке мог произрасти ядовитыми цветами. И — покинули эту меру. И всю дальнейшую очистку вели либо к Духонину, либо на Архипелаг.
Утверждённый в 1926 (и вплоть до хрущёвского времени) улучшенный Уголовный кодекс скрутил все прежние верви политических статей в единый прочный бредень 58–й — и заведен был на эту ловлю. Ловля быстро расширилась на интеллигенцию инженерно–техническую — тем более опасную, что она занимала сильное положение в народном хозяйстве и трудно было её контролировать при помощи одного только Передового Учения. Прояснялось теперь, что ошибкой был судебный процесс в защиту Ольденборгера (а хороший там Центр сколачивался!) и — поспешным отпускатель–ное заявление Крыленки: «о саботаже инженеров уже не было речи в 1920–21 годах»[113]. Не саботаж, так хуже — вредительство (это слово открыто было, кажется, шахтинским рядовым следователем).