Страница 65 из 87
—СВПШ — Связи, Ведущие (!) к Подозрению в Шпионаже;
—КРМ — Контрреволюционное Мышление;
—ВАС — Вынашивание Антисоветских настроений;
—СОЭ — Социально–Опасный Элемент;
—СВЭ — Социально–Вредный Элемент;
—ПД — Преступная Деятельность (её охотно давали
бывшим лагерникам, если ни к чему больше
придраться было нельзя);
и, наконец, очень ёмкая
—ЧС — Член Семьи (осуждённого по одной из предыдущих литер).
Не забудем, что литеры эти не рассеивались равномерно по людям и годам, а, подобно статьям Кодекса и пунктам Указов, наступали внезапными эпидемиями.
И ещё оговоримся: ОСО вовсе не претендовало дать человеку приговор — оно не давало приговора! — оно накладывало административное взыскание, вот и всё. Естественно ж было ему иметь и юридическую свободу!
Но хотя взыскание не претендовало стать судебным приговором, оно могло быть до двадцати пяти лет, до расстрела и включать в себя:
— лишение званий и наград;
— конфискацию всего имущества;
— закрытое тюремное заключение;
— лишение права переписки, —
и человек исчезал с лица земли ещё надёжнее, чем по примитивному судебному приговору.
Ещё важным преимуществом ОСО было то, что его постановления нельзя было обжаловать — некуда было жаловаться: не было никакой инстанции ни выше его, ни ниже его. Подчинялось оно только министру внутренних дел, Сталину и Сатане.
Большим достоинством ОСО была и быстрота: её лимитировала лишь техника машинописи.
Наконец, ОСО не только не нуждалось видеть обвиняемого в глаза (тем разгружая межтюремный транспорт), но даже не требовало и фотографии его. В период большой загрузки тюрем тут было ещё то удобство, что заключённый, окончив следствие, мог не занимать собою места на тюремном полу, не есть дарового хлеба, а сразу — быть направляем в лагерь и честно там трудиться. Прочесть же копию выписки он мог и гораздо позже.
В льготных случаях бывало так, что заключённых выгружали из вагонов на станции назначения; тут же, близ полотна, ставили на колени (это — от побега, но получалось — для молитвы ОСО) и тотчас же прочитывали им приговоры. Бывало иначе: приходящие в Переборы в 1938 году этапы не знали ни своих статей, ни сроков, но встречавший их писарь уже знал и тут же находил в списке: СВЭ — 5 лет.
А другие и в лагере по многу месяцев работали, не зная приговоров. После этого (рассказывает И. Добряк) их торжественно построили—да не когда–нибудь, а в день 1 мая 1938 года, когда красные флаги висели, — и объявили приговоры тройки по Сталинской области: от десяти до двадцати лет каждому. А мой лагерный бригадир Синебрюхов в том же
1938 с целым эшелоном неосуждённых отправлен был из Челябинска в Череповец. Шли месяцы, зэки там работали. Вдруг зимою, в выходной день (замечаете, в какие дни–то? выгода ОСО в чём?) в трескучий мороз их выгнали во двор, построили, вышел приезжий лейтенант и представился, что прислан объявить им постановления ОСО. Но парень он оказался не злой, покосился на их худую обувь, на солнце в морозных столбах и сказал так:
— А впрочем, ребята, чего вам тут мёрзнуть? Знайте: всем вам дало ОСО по десять лет, это редко–редко кому по восемь. Понятно? Р–разой–дись!..
* * *
Но при такой откровенной машинности Особого Совещания — зачем ещё суды? Зачем конка, когда есть бесшумный современный трамвай, из которого не выпрыгнешь? Кормление судейских?
А просто неприлично государству совсем не иметь судов. В 1919 году VIII съезд партии записал в программе: стремиться, чтобы всё трудящееся население поголовно привлекалось к отправлению судейских обязанностей. «Всё поголовно» привлечь не удалось, судейское дело тонкое, но и не без суда же вовсе!
Впрочем, наши политические суды—спецколлегии областных судов, военные трибуналы округов, ну и все Верховные— дружно тянутся за ОСО, они тоже не погрязли в гласном судопроизводстве и прениях сторон.
Первая и главная их черта — закрытость. Они прежде всего закрыты — для своего удобства.
И мы так уже привыкли к тому, что миллионы и миллионы людей осуждены в закрытых заседаниях, мы настолько сжились с этим, что иной замороченный сын, брат или племянник осуждённого ещё и фыркает тебе с убеждённостью: «А как же ты хотел? Значит, касается дело… Враги узнают! Нельзя…»
Так, боясь, что «враги узнают», и заколачиваем мы свою голову между собственных колен. Кто теперь в нашем отечестве, кроме книжных червей, помнит, что Каракозову, стрелявшему в царя, дали защитника? Что Желябова и всех народовольцев судили гласно, совсем не боясь, «что турки узнают»? Что Веру Засулич, стрелявшую, если переводить на наши термины, в начальника столичного управления МВД (и ранившую его только что не смертельно, не так попала, а калибр пули был медвежий) — не только не уничтожили в застенках, не только не судили закрыто, но в открытом суде её оправдали присяжные заседатели (не тройка) — и она с уличным триумфом уехала в карете?
Этими сравнениями я не хочу сказать, что в России когда–то был совершенный суд. Вероятно, достойный суд есть самый поздний плод самого зрелого общества, либо уж надо иметь царя Соломона. Владимир Даль отмечает, что в дореформенной России «не было ни одной пословицы в похвалу судам»! Это что–нибудь значит. Да и в похвалу земским начальникам тоже ни одной пословицы сложить не успели. Но судебная реформа 1864 года всё же ставила хоть городскую часть нашего общества на путь, ведущий к английским образцам.
Говоря всё это, я не забываю и высказанного Достоевским против наших судов присяжных («Дневник писателя»): о злоупотреблении адвокатским красноречием («Господа присяжные! да какая б это была женщина, если б она не зарезала соперницы?.. Господа присяжные! да кто б из вас не выбросил ребёнка из окна?..»), о том, что у присяжных минутный импульс может перевесить гражданскую ответственность[82]. Но Достоевский опасся не того, чего надо было опасаться! Он считал гласный суд уже достигнутым навсегда!.. (Да кто из его современников мог поверить в ОСО?..) В другом месте пишет и он: «лучше ошибиться в милосердии, чем в казни». О да, да!
Злоупотребление красноречием есть болезнь не только становящегося суда, но и шире — ставшей уже демократии (ставшей, но и успевшей утерять свои нравственные цели). Та же Англия даёт нам примеры, как для перевеса своей партии лидер оппозиции не стесняется приписывать правительству худшее положение дел в стране, чем оно есть на самом деле.
Злоупотребление красноречием — это худо. Но какое ж слово тогда применим для злоупотребления закрытостью? Мечтал Достоевский о таком суде, где всё нужное в защиту обвиняемого выскажет прокурор. Это сколько ж нам веков ещё ждать? Наш общественный опыт пока неизмеримо обогатил нас такими адвокатами, которые обвиняют подсудимого («как честный советский человек, как истинный патриот, я не могу не испытывать отвращения при разборе этих злодеяний…»).
А как хорошо в закрытом заседании! Мантия не нужна, можно и рукава засучить. Как легко работать! — ни микрофонов, ни корреспондентов, ни публики. (Нет, отчего, публика бывает, но: следователи. Например, в Леноблсуд они приходили днём послушать, как ведут себя их питомцы, а ночью потом навещали в тюрьме тех, кого надо было усовестить[83].)
Вторая главная черта наших политических судов—определённость в работе. То есть предрешённость приговоров.
Всё тот же сборник «От тюрем…» навязывает нам материал: что предрешённость приговоров— дело давнее, что и в 1924–29 годах приговоры судов регулировались едиными административно–экономическими соображениями. Что начиная с 1924 года из–за безработицы в стране суды уменьшили число приговоров к исправтрудработам с проживанием на дому и увеличили краткосрочные тюремные приговоры (речь, конечно, о бытовиках). От этого произошло переполнение тюрем краткосрочниками (до 6 месяцев) и недостаточное использование их на работе в колониях. В начале 1929 Наркомюст СССР циркуляром № 5 осудил вынесение краткосрочных приговоров, а 6.11.1929 (в канун двенадцатой годовщины Октября и вступая в строительство социализма) постановлением ЦИК и СНК было уже просто запрещено давать срок менее одного года!