Страница 2 из 12
На беду для моего пробуждающегося интереса к тем видам транспорта, которые бегают по рельсам, Йоппа оказалась трамвайным садом эдемским. Это была конечная станция на одной из последних в мире систем фуникулерного типа. У таких трамваев нет своих моторов, а тащит их пятимильный стальной кабель, уложенный в траншее между рельсами и наматываемый на громадные барабаны на паровом ходу, смонтированные в депо. Вскоре после того, как я открыл для себя механическое скопище, отец провел меня туда, где можно было видеть промасленную пазуху, устроенную под мостовой. Это место называлось кабельным колодцем, и там стояло здоровенное колесо с гребнем, которое крутилось от стального троса, подтягивая вагон из Портобелло, соседнего предместья к западу от нас. Раз в пять минут подходил очередной трамвай, отсоединялся от восточного троса, цеплялся за западный — и величественно катил обратно в Эдинбург, делая двенадцать миль в час.
Что-то бесконечно умиротворяющее имелось в предсказуемости всей этой системы: тяжелые двухъярусные вагоны тянутся по улицам, размеренно и непоколебимо прокладывая путь в толчее велосипедов, ломовых телег и пешеходов. Трамваи словно линовали суматошную городскую жизнь.
Вскоре после моего знакомства с одряхлевшей системой на кабельном ходу она уступила место электрическим вагонам. Однажды, когда мне было года четыре, я гулял с мамой по бульвару, и она показала мне самый первый, по ее словам, электрический трамвай, направлявшийся в Эдинбург. А еще через месяц, ночью, замер, подрагивая, могучий паровой двигатель местного депо. Отец сообщил новость уже на следующее утро — и я мог видеть, что он огорчен, что для него это священная, особенная минута, конец чего-то такого…
Мы, дети, играли в трамваи, обожали на них кататься, досконально выучили повадки кондукторов, среди которых попадались недруги мальчишечьего племени. Выяснилось также, что и у вагоновожатых появился свой характер, потому что вечно неизменная скорость движения, как у фуникулеров, стала пережитком прошлого. Теперь кое-кто из вагоновожатых даже осмеливался дергать рукоятку хода до упора, и их вагоны мчались будто исчадия ада, рассыпая снопы искр. Был случай, когда один трамвай соскочил с рельсов на повороте Кингс-роуд в Портобелло, пробил стену тамошней электростанции и завис над путями, по которым в котельную доставляли уголь. Это надо было видеть: здоровенный зеленый вагон, оказавшийся до дикости не на своем месте. Намек на то, что упорядоченное сообщение между пунктом А и пунктом Б можно в любой миг разрушить вдребезги, что мир может быть опасен. Впрочем, электрический трамвай все равно был шагом вперед, и в те суровые, по-бедняцки бережливые годы каждый знак прогресса встречали скорее овациями, чем неодобрительным свистом. Успехи промышленности нас завораживали, чего нынче и в помине нет. Эх, знать бы мне наперед, куда это потом завело…
Мама попрохладнее относилась к механическим чудесам, да оно и неудивительно: в конце концов, человек вырос в полутора сотнях миль к северу от шотландского взморья, на Шетландских островах. Женщина она была весьма добрая, но с выраженным чувством собственного достоинства и проницательностью, свойства, которые я всегда объяснял тем, что мама воспитывалась среди людей, до сих пор изъяснявшихся на одном из скандинавских диалектов. Она была пятым ребенком в семье из восьми детей. Более разительного контраста с происхождением моего отца подобрать сложно. Предки матери из поколения в поколение выходили в море на рыбацких скорлупках. Ее отец основал довольно масштабное рыболовецкое предприятие, затем перебрался южнее и к моменту своей смерти, за год до моего рождения, был процветающим бизнесменом в Лите, портовом районе Эдинбурга.
То, что было матери дорого, ее воспоминания и обычаи, к которым она привыкла, все это также очень отличалось от отцовских. Она могла рассказывать про одинокие, затерянные в глуши усадьбы с крохотными арендаторскими наделами, про вылов сельди, про очаги, топившиеся торфом, и про вечно говорливое море. От матери я узнавал о летних днях, когда солнце не закатывалось сутками напролет, о том, как ставят скирды, о снежно-белых отмелях из слюдянистого песка, испещренного лепестками лиловых армерий, и о свирепых ветрах, которые зимними месяцами с корнями рвут из земли что угодно, кроме самых перекрученных, запутанных и гибких форм жизни. У Садерлендов, моих предков по материнской линии, имелась и собственная сага о трагедиях: прародитель по имени Джон Садерленд был одним из ста пяти человек, утонувших в 1832 году, когда июльский шторм перевернул восемнадцать рыбацких судов. Еще двоих Садерлендов унесла очередная шетландская буря летом 1881-го. Городским не понять, насколько близко смерть ходила вокруг этого семейства. Мать лелеяла в себе фантазийные взгляды человека, вырванного из суровой сельской среды, хотя и понимала, что назад пути нет. Как бы то ни было, я подозреваю, что всю свою жизнь в Эдинбурге она мучилась тоской по родному дому.
Своему ребенку она передала вкус к таинственному и романтически-загадочному. Даже названия местечек на карте Шетландских островов кажутся непостижимо живописными: ну где еще можно найти острова, именуемые Вайла, Трондра, Бальта и Унст? У матери были и скромные притязания на склонность к литературному труду — она сочиняла стихи и наброски в прозе, которые называла «этюдами». Много читала. Воображение островитянина с типичными для него крайностями не могло, конечно же, по достоинству оценить угрюмый реализм Арнольда Беннетта, так что излюбленным чтивом матери были, скорее всего, книги Джесси Маргарет Эдмонстон Саксби, самой знаменитой писательницы Шетландии, с которой мать была знакома лично.
Мать во мне души не чаяла. Подозреваю, что она была чрезмерно заботлива и немножечко авторитарна. Среди черт моего детского характера выделялась тяга к собирательству, я любил составлять перечни, записывал всяческие сведения, делал вырезки из газет, а мать все это терпела, и у нее всегда имелся для меня запас бумаги и канцелярских штучек. Даже придумала мне шутливое прозвище, «Профессор Пири»: на шетландском диалекте «пири» означает «крохотуля». Я любил ее, но мир, в который я пришел, не позволил разделить с ней ностальгию по минувшему; что-то твердое и жесткое впилось в меня, заставив потянуться к отцовской вселенной. Впрочем, в 1920-х от мальчишек ничего другого не ожидали.
Я родился в Йоппе, на улице с вереницей типовых, одноликих домишек, откуда открывался великолепнейший вид на Ферт-оф-Форт. Думаю, мать тянуло к воде, ей нравилось видеть ее чуть ли не до горизонта — хотя бы большую часть года. Наше окно выходило прямо на море, обычно серое и стылое. Куцые, непоседливые волны вдували бодрящий холодок в мозг наших костей, напоминали, до чего нам повезло стоять сейчас на надежной тверди, и заодно не позволяли расслабиться до конца, не давали пасть жертвой иллюзии, будто вся эта земля нам покорна.
В детстве меня оберегали серьезные и старомодные люди, которые изо всех сил заботились о своем «единственном ребенке». В этом выражении слышится привкус какого-то несчастья, что ли, словно в семьях с одним ребенком было что-то ущербное. Может, и правда, что для родителей я оказался сюрпризом? А еще мне частенько приходило в голову, что очень и очень неплохо быть в единственном экземпляре.
Отец следовал тщательно продуманному распорядку, и у меня до сих пор стоит перед глазами, как он каждым утром выходит из дома, чтобы на трамвае-«двадцатке» добраться до почтамта, что на площади Ватерлоо. Он был педантом во всем, что касалось графиков движения и длительности поездок, черта, которую я от него унаследовал: потребность знать, что я уверенно могу рассчитывать на то, что прибуду — или отбуду — в такой-то и такой-то час.
По выходным он вывозил нас из города, скажем, в файфширский Абердаур или пертширский Гленфарг, для чего надо было проехать по высокому, длинному мосту через пролив. Вагон тащил один из красивейших локомотивов — серия «Атлантик», которые работали на бывшей Северо-Британской железной дороге. Пересечь упомянутый Форт-бридж значило оказаться в грохочущем мире стали и вибрирующего воздуха, когда высоко над головой возносятся консольные фермы, а вода мелькает между металлическими укосинами где-то далеко, далеко внизу. Этот мост был удивительнее фараоновских пирамид, он был самым чудесным мостом в мире, и всякий шотландский мальчишка знал, что в длину он тянется на целую милю, что в нем восемь миллионов заклепок и что двадцать девять рабочих только тем и заняты, что беспрерывно его красят.