Страница 18 из 102
Где-то жили-были почти незнакомые дальние родственники — в Москве, в Питере, за Уралом, а в Степногорске не было никого, ни души, только могилы на кладбище. Отучившись, отзанимавшись на лекциях и в библиотеке, она покупала по дороге домой какой-нибудь немудрящей еды, приходила в опустевшую большую квартиру и только тут выдержка отказывала ей, она безмолвно падала ничком на старую отцовскую тахту в его кабинете, и здесь, уже не сдерживаясь, давала волю слезам, уткнувшись лицом в его подушку.
А умер отец в другой, в большой комнате, умер при ней, когда они, будто оцепенев, смотрели, как ярким солнечным днем на глазах у всего мира танки стреляют и стреляют по пылающему Белому дому над Москвой-рекой. Нет, он не вскрикнул, не упал, не схватился за сердце. Умер тихо и благородно, как жил, как только и умел жить — по совести, по Чехову: в человеке все должно быть прекрасно. Даже — смерть. Вот так и умер он, Сергей Степанович Санин, — от страшной боли в душе, от острой иглы, насквозь проколовшей будто обуглившееся тем октябрьским дымом изношенное сердце. Лишь на минуту, увидев, как вдруг он побледнел, вышла она на кухню, чтобы накапать ему его спасительные капли Вотчала... А когда вновь вошла в комнату, вернулась с лекарством в руке, его уже не было. Он сидел в том же кресле, с головой, упавшей на грудь, и закрытыми глазами, будто не желавшими больше никогда видеть то, что видели последним на экране. Она остановилась на пороге, все сразу поняв по мгновенно изменившемуся, усталому лицу, по вдруг обмякшему, неживому телу, но все равно как будто не веря себе, не желая поверить, и даже... окликнула его...
Он был известным человеком в городе, крупной величиной не только в масштабах их области, но и во всей оборонной отрасли, и, как водится, похороны были устроены помпезные, соответственно официальному положению, регалиям и чину, но которые никак не шли к нему, оставшемуся до гробовой доски человеком скромным, не любившим излишнего шума, а уж тем паче многолюдной суеты вокруг себя.
И вот осталась она одна, и хочешь не хочешь, надо было жить дальше. И тогда же, как ни странно, а может быть, и обычно, согласно стандартам людского мироустройства, со смертью ее отца, весьма влиятельного человека, враз исчезли куда-то оба ее еще недавно столь преданных ухажера. Видно, что- то сразу обессмыслилось для них, ребят земных и практичных. «Деактуализировалось», говоря выспренним, но точным научным языком.
То время многое показало, многое объяснило, многому научило. И она смотрела на все вокруг с каким-то новым интересом узнавания дотоле неведомой объективной реальности. Вакуум, в котором оказалась она тогда, был поразительным, неправдоподобным. В нем было пусто и холодно, но там хорошо думалось и многое очищалось, освобождалось от случайных напластований, открывая подлинное лицо суровой и бездушной жизни.
Что оставалось? Чем, кроме учебы, книжек и прелюдий Шопена — то из динамиков проигрывателя, то слетающих с клавиш старого немецкого пианино, — можно было жить и дышать в этой пустоте?
И она занималась, грызла гранит — философию, социологию, политэкономию, читала стихи и прозу, о чем-то разговаривала с подругами, играла Шопена и Рахманинова, слушала кассеты и пластинки... Большой японский телевизор так и не был включен больше ни разу с того дня, четвертого октября.
По воскресеньям, невзирая на непогоду, дождь, слякоть и снег, Наташа неизменно отправлялась на кладбище и проводила там несколько часов на отцовской могиле, у нового памятника, возведенного за счет завода и министерства: как оказалось, директор большого объединения, многолетний член горкома, лауреат самых высоких премий, «литерный» номенклатурный работник одного из самых секретных и престижных министерств, уйдя из жизни, не оставил почти никаких сбережений.
Она приехала на кладбище и перед Новым годом, чтобы убрать на могиле, положить цветы к портрету веселого и чуть озорного человека, с которым они всегда вдвоем встречали этот праздник, всегда вместе, всегда одни, всегда рядом. Был солнечный, яркий день. Слепящий снег скрипел и сверкал, голубело бледное от мороза небо, в голых ветвях деревьев горланили вороны. Отперев калитку ограды, Наташа смела снег с черного гранита и со скамеечки перед памятником, осторожно положила цветы, удивительно ярко и нарядно горящие живыми красками на черном и белом в лучах зимнего солнца, присела на скамеечку и, подперев голову руками, не мигая, уставилась на портрет, не представляя, как послезавтра, через считанные часы, когда радиоволны донесут до Степногорска звон кремлевских курантов из Москвы, будет сидеть вот так же одна за новогодним столом.
Ее отца похоронили на самой престижной кладбищенской аллее, в числе самых именитых и видных жителей их города. Тут лежали первые руководители области, генералы гражданские и генералы в погонах, те, кем славился Степногорск последние лет сорок.
Неподалеку, на той же аллее, хоронили в тот час еще кого-то, и похоронный оркестр выводил гортанно-певучими голосами духовых и непреложными глухими ударами барабана все те же такты траурного шопеновского марша, надрывающего сердце. Она подняла голову и мельком глянула туда. За стволами деревьев виднелась большая толпа пришедших к погребению. Звучавшая музыка была невыносима — ее полные безысходности мерные такты сжимали горло, стискивали виски, от нее некуда было деться, некуда убежать, как будто приходилось заново переживать все то, что было здесь тогда, на третий день после смерти отца. Доносились горестные женские рыдания, крики и вопли — как кричат над усопшими только матери и любимые жены... И Наташа расплакалась, горько и безнадежно.
Она сидела и плакала и не видела, как мимо нее по снежной аллее, проводив кого-то в последний путь, двинулись медленной процессией строго одетые заплаканные мужчины и женщины в роскошных шубах. Она никого не видела... А они все текли и текли мимо, разноликая скорбная толпа, шагали, переговаривались негромко, женщины всхлипывали и жадно курили. И вдруг один из этой толпы скорбно бредущих с погоста отделился от остальных и приблизился к могильной ограде, за которой виднелся силуэт женской фигуры, как бы являвшей собой воплощение горя и одиночества.
Он ухватился за ограду и молча стоял, глядя на нее. Несколько высоких крепких молодых людей из траурной процессии подошли к нему и почтительно стали поодаль. Он оглянулся, подозвал одного из них коротким жестом руки, что-то шепнул на ухо. Тот понимающе кивнул и, сделав знак остальным, вновь присоединился к хвосту печального шествия.
— Не плачьте, — вдруг услышала Наташа за спиной негромкий и теплый мужской голос.
Она оглянулась. У ограды стоял прекрасно одетый человек лет тридцати шести, немного выше среднего роста, с непокрытой темноволосой головой, с выразительным лицом и яркими, пронзительными глазами, выражавшими боль и сочувственное понимание.
— Не плачьте, — повторил он. — Хотя я так понимаю вас... Сергей Степанович, — назвал он имя ее отца, — был удивительным человеком. Вы ведь его дочь?
Она кивнула, но ничего не смогла ответить, рыдания перехватили горло.
— А я вот друга потерял, тоже отличного человека. — И ей показалось на миг, что и ему на глаза навернулись слезы. — Как там, помните? Положили Дон-Жуана В снежную постель... Говорю — друг, а в сущности, был он мне братом... Э, да вы же замерзли совсем! Давно, наверное, сидите тут?
Она молча кивнула.
— Пойдемте! — повелительно сказал он.
К нему снова вернулся молодой человек атлетического телосложения, которое подчеркивала дорогая кожаная куртка.
— Ну вот тоже! — с досадой махнул рукой ее собеседник. — Ну что, что? — повернулся он к подбежавшему. — Я же сказал ребятам — успею, не опоздаю. Догоню и обгоню. А вы езжайте.
Тот кивнул и исчез.
— Слышите — вставайте! — решительно приказал незнакомец. — Одну я вас тут не оставлю, отвезу домой, а после — на поминки по другу.
И она сама не знала, сама не смогла понять, почему и как беспрекословно подчинилась его теплому звучному голосу, его мягким глазам, его какой-то необоримой подавляющей силе.