Страница 10 из 12
И все они тайно надеялись, что их представитель может быть тоже окажется на орбите. Не была исключением и моя мама — Лесникова Матрена Васильевна. Гражданка Союза Советских Социалистических Республик, из крестьян, по профессии уборщица, которую по нынешним временам назвали бы технический работник.
Она была добрая женщина. И она была гордая женщина. Она всегда с волнением смотрела и слушала репортажи о полетах космических кораблей. И она все время ждала, что во время какого-нибудь рассказа о космонавтах назовут и имя ее сына. Ведь я проходил службу в самом Центре подготовки космонавтов, который находился в Звездном городке.
В один из дней 1972 года должен был состояться очередной старт космического корабля. Она знала, будет новый репортаж о космонавтах. И следовательно появиться очередная возможность для нее услышать знакомую фамилию.
Ещё с вечера, забравшись в угол дивана, и поджав под себя ноги, мама, хотя и была одета в теплый байковый халат, укрылась еще пледом, и ни за что не хотела покидать своего убежища. Она никому не позволяла выключить телевизор, и только дочь Валя, под угрозой возможного пожара, смогла уговорить ее дать возможность поостыть технике несколько часов в ночное время. Но сама мама не спала.
Никто в квартире не спал в эту ночь, и Валя, войдя рано утром в гостиную, увидела маму в той же неизменной позе.
— Холодно, — пожаловалась мама. — Прибавила бы тепла.
— Лето на дворе, мама, — укоризненно и мягко посмотрела на нее Валя.
— Разве? — мама поежилась, и набросила на свои плечи пуховый платок — мой подарок из его первой официальной офицерской зарплаты.
Ей было всего 65 лет, но выглядела она сейчас гораздо старше и немощней из-за огромного числа морщин на дряблом лице, и еще больше из-за чувства неуверенности и самого настоящего страха, которые владели ею вот уже вторые сутки.
Подошла дочка, прижалась к старческой щеке, но выдержала, не заплакала.
— Ничего, мама. Все будет хорошо.
— Холодно вот, — снова жалобно произнесла мама, и без паузы добавила. — Ведь вчера он обещал весточку подать. И даже не позвонил.
— Погода, наверное, плохая, — скупо улыбнулась невестка, и, обрадовавшись невольной возможности сделать что-то конкретное, предложила. — Мы сейчас электрокамин включим.
— Холодно. Знобит. — Мама блуждающим отрешенным взглядом, наверное, в тысячный раз осмотрела комнату, будто пытаясь найти причину своей зябкости, и снова увидела только портрет мужа на стене. Глаза ее затуманились, но слез не было. В выражении её лица сейчас отчетливо можно было прочесть и радость, и печаль, и гордость, и неуверенность. И было в нем еще желание вспомнить все….
Говорят, что о событиях в возрасте трех-четырех лет человек не может помнить. Не хочу сказать, что я был исключением из правил, но некоторые события этого возраста запомнились мне на всю жизнь. Возможно, что они запомнились мне потому, что были связаны с большими переживаниями, большими даже для моего возраста. Так вот — я помню.
Итак. Лето 1943 года. Мне было тогда целых три года. Наша семья жила в городе Днепродзержинске Днепропетровской области. В городе хозяйничали немцы. Отца угнали на принудительные работы. Дома оставались я, мама и сестренка двумя годами старше меня. Вот в это время видно и понял я, что значит для человека голод.
Мы жили в бараке, а напротив, метрах в пятидесяти, стояло двухэтажное здание бывшей школы. Окна здания были всегда распахнуты, и оттуда неслась музыка, громкие голоса. Взрослые говорили, что это какая-то перевалочная база немецких солдат перед отправкой на фронт. Им давали передохнуть день-другой.
Детвора постарше все время кружилась поодаль от здания, посматривая на окна, в надежде на то, что кто-то выбросит кусок хлеба или другие остатки пищи, которые еще можно было бы использовать для пропитания.
Вокруг здания постоянно ходили часовые, но шустрая ребятня находила просвет и успевала добежать до заветного лакомства, прежде чем появлялись автоматчики. А неудачникам доставалось иногда не только по мягкому месту. Но детей никогда не арестовывали.
Однажды июньским утром я увязался за ребятами, которые отправились к школе. Меня не приглашали с собой, но и не прогоняли. Каждый был занят собой. Они знали, что «голодного волка ноги кормят», и им нужно было перед решительным броском к окнам разобраться в ситуации и занять выгодную позицию.
Я же стоял перед невидимой разделительной линией и с любопытством смотрел на, настежь распахнутые, окна школы. Погода была прекрасная, и изо всех окон высовывались солдаты. Кто-то играл на губной гармошке, кто-то дожевывал свой завтрак, а некоторые просто разглядывали все вокруг, и дышали свежим воздухом.
Ребятня кружилась, перемещалась с места на место, не решаясь перейти невидимую границу, но не расходилась. Всех обнадеживал тот факт, что вместо одного вокруг здания ходили уже два часовых, а это, по опыту, говорило о том, что солдаты отправятся дальше. И тогда уже можно будет спокойно поискать что-нибудь под окнами. Это уже как кому повезет.
Вдруг в одном из окон второго этажа я увидел солдата, который махал кому то рукой, приглашая подойти. Я оглянулся. Никого рядом не было. А солдат весело смеялся и приглашающе махал рукой.
— Ком… Ком… — Вот уже и другие солдаты стали кричать и махать мне руками. Я уж было сделал шаг вперед, но тут соседский мальчишка, лет десяти, положил мне руку на плечо и отрицательно покачал головой. И я вспомнил рассказы ребят. Такое уже бывало, и на головы рискнувших подойти, под общий смех лили суп, бросали вскрытые консервы и другие остатки еды.
А немец не сердился. Он вдруг достал откуда то буханку белого хлеба и показал мне.
Против такого приза я не мог устоять, и тихо, как к удаву стал приближаться к окну. Ребята замерли, с тревогой ожидая, чем же закончится ситуация.
Я подошел и настороженно остановился под окном. Солдат не обманул и бросил буханку. Она попала мне в грудь. Я инстинктивно схватил ее обеими руками, да так и застыл на месте. Мне бы бежать, ка кричали мне ребята, но я не мог сдвинуться с места. А солдаты смеялись. Жестами требовали, чтобы я тут же стал есть хлеб. А я не двигался.
Ко мне подбежал часовой, и, выхватив хлеб, грубо схватил за плечо, собираясь вышвырнуть за пределы невидимой границы. И это было самое мало, что могло ожидать меня и моих родственников.
Меня спасли солдаты. Они подняли такой гневный шум, так ругались, что часовой, махнув рукой, оставил меня в покое. Он хотел было уйти, но ему не позволили. Часовой сам поймал для меня две банки консервов и еще что-то, подсунул все под мои руки, затем развернул меня лицом к бараку, и скрылся сам за углом здания, сердито что-то бормоча. И я пошел домой.
Солдаты смеялись, кто-то запел, и вдруг почти разом все стали кричать ребятишкам, приглашая их к окнам. Кто-то бросал хлеб, кто-то сахар, другие продукты. Мальчишки (девчонок не было) подхватывали все, и разбегались кто куда. Они были опытными и знали, что часовой вернется и не один. Но охота на этот раз была для всех удачной.
Мама встретила меня на полпути к дому. Девчонки, наблюдавшие за всем издалека, уже успели сказать ей, что я пошел к окнам. Она не стала меня ругать. Молча взяла продукты, прижала меня к себе, погладила по голове и тихо прошептала.
— Спасибо, сынок. Теперь мы сможем протянуть самое трудно время. — И я почувствовал на своих волосах теплую каплю ее слез. Это была горькая цена того, что в три года я впервые стал кормильцем семьи. Никогда мне не забыть и ее выражения лица в тот момент, в котором смешались горечь и стыд, жалость и одобрение.
Я не помню, фотографировал ли нас кто-то из солдат в тот момент. Это потом, взрослым, я читал в книгах, видел фильмах о подобных пропагандистских приемах со стороны фашистов. Но ведь и в хрониках майских дней 1945 года советские солдаты в поверженном Берлине спасали многих голодных стариков и детей. И я знаю, что наши солдаты поступали искренне, честно, в порыве душевной доброты. Но тогда получается, что я должен поверить и в то, что немецкие солдаты, помогая детям, тоже поступали честно. И это будет справедливо. Не верю я лишь в то, что подачки всегда принимались с благодарностью. Унижение и благодарность никогда не могут быть рядом. Они рождают ненависть.