Страница 6 из 29
На родине он чувствует себя с каждым годом все более отчужденно. Постепенно его почти всецело приковывает к себе возрожденческая и карбонарская Италия. Она не изведала, по мысли Стендаля, ни тирании всеподавляющего абсолютизма, как Франция XVII–XVIII веков, ни мещанской цивилизации с ее расчетливостью и прописным скудоумием. И оттого на итальянской почве рождались натуры мощные, вполне искренние в подвиге и в злодействе, нетеатральные в своем величии, откровенные в своем злодействе. Еще в перерыве работы над «Красным и черным» Стендаль написал новеллу «Ванина Ванини», где создана фигура карбонария Пьетро Миссирилли, которому неведомо ущербное расщепление личности и для которого пожертвовать любовью, если это необходимо во имя служения родине, столь же естественно, как дыхание. Позднее, обнаружив старинные рукописи, в протокольно-наивном стиле излагавшие историю знатных итальянских семейств, Стендаль обработал ряд кровавых эпизодов для своих «Итальянских хроник», напечатанных отдельной книгой лишь его душеприказчиком.
Хроника рода Фарнезе подтолкнула Стендаля и к тому, чтобы приступить к последней его завершенной книге «Пармская обитель» (1839). Перенеся события в столь знакомую ему Италию XIX века, Стендаль сделал стержнем романа судьбы того поколения итальянцев, которые вступили в жизнь на исходе XVIII столетия, в момент опьянения грезой о независимой, сплоченной родине, для которых сражение при Ватерлоо ознаменовало крах восторженных иллюзий, но которые продолжали отстаивать свое личное достоинство, вопреки давящему убожеству многочисленных карликовых княжеств тогдашней лоскутной Италии. Они исповедуют религию счастья, обретаемого в нежной дружбе непорочных душ, в пылкой страсти. Их юное безрассудство, изобретательность, отвага, какая-то особая необремененность житейскими заботами все это порождает в суховато-аналитическом, блещущем тонким остроумием стендалевском повествовании непривычную для него стихию романтики, резко оттененной шутовским кривлянием придворных тупиц и паяцев. Вначале — это стремительный разворот приключений, непредвиденных встреч, странствий по дорогам, заговор и побег из крепости, потом — проникновенное и чуть-чуть замедленное, прозрачное в своем целомудрии пробуждение робкой любви в девственных сердцах узника и дочери тюремщика, в конце — меланхолическая скорбь о счастье, которое оказалось запретным плодом, тайком украденным у хмурой судьбы. В «Пармской обители» лирическая страстность самого Стендаля прорывается откровеннее, чем где бы то ни было, и в прославлении прекрасных раскованных душ, и в печали, и жизнях, исковерканных мракобесием.
То the happy few[1] — поставил Стендаль английское изречение последней строкой «Пармской обители». Вверяя свою книгу избранным умам, он как бы заслонял себя от привычного уже гробового молчания, изредка нарушаемого столь же привычной хулой, которой встречали его сочинения. На сей раз случилось непредвиденное. Глубокой осенью 1840 года в Чивита-Веккью пришла очередная книжка парижского «Ревю де дё монд» с восторженным «Этюдом о Вейле», подписанным именем самого Бальзака. Стендаль был так потрясен и растроган, что на следующий день в черновике письма к знаменитому соотечественнику обронил: «Вы сжалились над сиротой, брошенным посреди улицы».. Он не знал, что Бальзак отнюдь не единственное исключение, что есть у него и другие, не менее достойные поклонники. Еще «Красным и черным» в далекой России зачитывался Пушкин, из Германии Стендаля давно заметил Гете. У всех троих было чутье реалистов, оно-то и помогло им угадать в Стендале самобытного мастера и своего собрата, а не балующегося пером дилетанта, каким он казался романтику Гюго и даже своему младшему другу Мериме.
Стендаль умер в 1842 году непризнанным, но уповая на справедливость потомков и твердо веря, что его станут читать через сто лет. Он не обманулся в своих надеждах. М. Горький назвал однажды его книги «письмами в будущее». Почту сменяющихся поколений трудно заподозрить в чрезмерном усердии, но стендалевских писем она не затеряла.
КРАСНОЕ И ЧЕРНОЕ
ХРОНИКА XIX ВЕКА
Сей труд уже готов был появиться в печати, когда разразились великие июльские события и дали всем умам направление, мало благоприятное для игры фантазии. У нас есть основания полагать, что нижеследующие страницы были написаны в 1827 году.
Часть первая
Правда, горькая правда.
I
Городок
Put thousands together-less bad,
But the cage less gay.
Городок Верьер, пожалуй, один из самых живописных во всем Франш-Конте. Белые домики с островерхими крышами красной черепицы раскинулись по склону холма, где купы мощных каштанов поднимаются из каждой лощинки. Ду бежит в нескольких сотнях шагов пониже городских укреплений; их когда-то выстроили испанцы, но теперь от них остались одни развалины.
С севера Верьер защищает высокая гора — это один из отрогов Юры. Расколотые вершины Верра укрываются снегами с первых же октябрьских заморозков. С горы несется поток; прежде чем впасть в Ду, он пробегает через Верьер и на своем пути приводит в движение множество лесопилок. Эта нехитрая промышленность приносит известный достаток большинству жителей, которые скорее похожи на крестьян, нежели на горожан. Однако не лесопилки обогатили этот городок; производство набивных тканей, так называемых мюлузских набоек, — вот что явилось источником всеобщего благосостояния, которое после падения Наполеона позволило обновить фасады почти что у всех домов в Верьере.
Едва только вы входите в город, как вас оглушает грохот какой-то тяжело ухающей и страшной на вид машины. Двадцать тяжелых молотов обрушиваются с гулом, сотрясающим мостовую; их поднимает колесо, которое приводится в движение горным потоком. Каждый из этих молотов изготовляет ежедневно уж не скажу сколько тысяч гвоздей. Цветущие, хорошенькие девушки занимаются тем, что подставляют под удары этих огромных молотов кусочки железа, которые тут же превращаются в гвозди. Это производство, столь грубое на вид, — одна из тех вещей, которые больше всего поражают путешественника, впервые очутившегося в горах, отделяющих Францию от Гельвеции.{2} Если же попавший в Верьер путешественник полюбопытствует, чья это прекрасная гвоздильная фабрика, которая оглушает прохожих, идущих по Большой улице, ему ответят протяжным говорком: «A-а, фабрика-то — господина мэра».
И если путешественник хоть на несколько минут задержится на Большой улице Верьера, что тянется от берега Ду до самой вершины холма, — верных сто шансов против одного, что он непременно повстречает высокого человека с важным и озабоченным лицом.
Стоит ему показаться, все шляпы поспешно приподнимаются. Волосы у него с проседью, одет он во все серое. Он кавалер нескольких орденов, у него высокий лоб, орлиный нос, и в общем лицо его не лишено известной правильности черт, и на первый взгляд даже может показаться, что в нем вместе с достоинством провинциального мэра сочетается некоторая приятность, которая иногда еще бывает присуща людям в сорок восемь — пятьдесят лет. Однако очень скоро путешествующий парижанин будет неприятно поражен выражением самодовольства и заносчивости, в которой сквозит какая-то ограниченность, скудость воображения. Чувствуется, что все таланты этого человека сводятся к тому, чтобы заставлять платить себе всякого, кто ему должен, с величайшей аккуратностью, а самому с уплатой своих долгов тянуть как можно дольше.
1
Для немногих счастливцев (англ.).
2
Соберите вместе тысячи людей — оно как будто не плохо. Но в клетке им будет не весело.
Гоббс (англ.).