Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 106



Русская наука 80—90-х годов обращена была в будущее и готовила будущее. Трудно представить себе астронома, биолога, физика, вообще хоть сколько-нибудь серьезного ученого, который назвал бы эту пору «безвременьем».

Понимая это, правильнее понимаешь милые мечты о жизни, которая будет прекрасной через много веков, Войницкого и Вершинина с их иллюзиями и мечтами, всю чеховскую концепцию будущего: «Пусть грядущие поколения достигнут счастья: но ведь должны же они спросить себя, во имя чего жили их предки и во имя чего мучились…»

Будущее зависит от прошлого, и беда, если оно остается в его власти: «…если бы теперь вдруг мы получили свободу, о которой мы так много говорим… то на первых порах мы не знали бы, что с нею делать, и тратили бы ее только на то, чтобы обличать друг друга в газетах в шпионстве… и запугивать общество уверениями, что у нас нет ни людей, ни пауки, ни литературы, ничего, ничего! А запугивать общество, как мы это делаем теперь и будем делать, значит отнимать у него бодрость, то есть прямо расписываться в том, что мы не имеем ни общественного, ни политического смысла».

Уйти из жизни умно и достойно, освобождая место для тех, кого любил и вырастил, — великое дело, важнейшее, может быть, дело людей, и беда, если оно сделано плохо: «И я думал также, что прежде чем заблестит заря новой жизни, мы обратимся в зловещих старух и стариков и первые с ненавистью отвернемся от этой зари и пустим в нее клеветой».

Это будущее в творчестве Чехова — не льстивая иллюзия, не праздная мечта, а неизбежность, противостоящая прошлому; что бы ни говорили Толстой и Достоевский, истинные ценности не потеряны, по еще не найдены человечеством, и, какой бы долгой ни была к ним дорога, ее придется пройти: «Теперешняя культура — это начало работы во имя великого будущего, работы, которая будет продолжаться, может быть, еще десятки тысяч, лет для того, чтобы хотя в далеком будущем человечество познало истину настоящего Бога, т. е. не угадывало бы, не искало бы в Достоевском, а познало ясно, как познало, что дважды два есть четыре» (С. П. Дягилеву, 30 декабря 1902 г.).

Какое это соблазнительно простое и какое неверное решение вопроса — считать Чехова атеистом. Без веры, без духовных ценностей, которые всегда назывались святыми, поскольку другого слова для них нет, без мысли о прошлом и надежды на будущее, без боли за ближних жить нельзя, как нельзя жить без совести, и никакие иллюзии тут ничего не изменят: нет совести — нет и закона. «Мне хотелось бы написать много, много, но лучше воздержаться, тем более, что письма теперь читаются главным образом не теми, кому они адресуются. Скажу только, что в вопросах, которые Вас занимают, важны не забытые слова, не идеализм, а сознание собственной чистоты, т. е. совершенная свобода души Вашей от всяких забытых и не забытых слов, идеализмов и проч. и проч. непонятных слов. Нужно веровать в Бога, а если веры нет, то не занимать ее место шумихой, а искать, искать, искать одиноко, один на одни со своею совестью…» (В. С. Миролюбову, 17 декабря 1901 г.).

Всегда серьезны обращения к слову Чехова и к его имени в записях его современников, людей большой науки. «Во всем современном миросозерцании лежит основою второй принцип термодинамики… С этим вторым принципом есть, вероятно, какая-нибудь очень хитрая закорючка, так как на вопрос, откуда являются туманные пятна с диссоциированной материей и несметными запасами колористической энергии, приходится, по выражению Чехова, «своим умом до сотворения мира доходить».

Было что-то важное для Лебедева, что-то нужное ему в его раздумьях о законах термодинамики в словах Чехова, в чеховском настроении, столь заурядно и однотонно истолкованном старой критикой; ученые тех лет понимали Чехова по-своему, не так, как понимали его в литературных кругах, — может быть, потому, что у них не было поводов печалиться о безвременье, они много работали и не были похожи на «хмурых» людей:

«Хочу быть Чеховым в науке», — сказал К. Э. Циолковский.

Вот слова, смысл которых, нужно надеяться, будет со временем понят и объяснен.

«ЧЕХОВ НЕУЛОВИМ»

Портрет Чехова, написанный Иосифом Бразом, хранится теперь в запасниках Третьяковской галереи. Выставляют его лишь изредка, в дни чеховских юбилеев и торжеств.

Портрет был заказан П. М. Третьяковым. Браз — тогда совсем еще молодой, начинающий живописец, только что окончивший Петербургскую Академию художеств по классу Репина, — работал над ним более двух лет. Первый вариант (1897) он забраковал сам. Второй, проданный Третьякову, не нравился Чехову: «Мне противен бразовский портрет…»; «Ведь это плохой, это ужасный портрет…»; «Кажется, трудно написать менее интересный портрет. Не повезло со мной Бразу».

Художник придал своей модели изящную, слегка манерную позу. Чехов тонет в старинном кресле с высокой бархатной спинкой. Худое, тонкое лицо склонено на бескровную руку; за стеклами пенсне — сухие, печальные глаза. Полотно выдержано в голубовато-мглистых тонах. Краски так холодны, как будто портрет внесли сюда прямо с мороза, и он в этом теплом и людном зале сразу заиндевел. Только пятна лессировки у щек тлеют бледным румянцем болезни.

Элегантный портрет.



«…портрет мне не кажется интересным. Что-то есть в нем не мое и нет чего-то моего».

Браз — живописец fin du siècle[1] — понял Чехова как человека своего круга. Он писал обобщенный тип российского интеллигента конца века: «Мы увидим все небо в алмазах… мы отдохнем…»

Портрет Чехова, написанный одним из его персонажей.

«Если я стал пессимистом и пишу мрачные рассказы, то виноват в этом портрет мой».

Размноженный в бесконечных копиях, портрет из Третьяковки стал обязательным, как документ. К нему привыкли, и сила этой привычки столь велика, что реальные свидетельства о Чехове удивляют. Например, в отпускном билете, выданном в 1879 году Таганрогской мещанской управой, обозначен рост Чехова: 2 аршина 9 вершков (выше 180 сантиметров). А все кажется, что Чехов — это невысокий хрупкий человек, со слабой грудью, с негромким, хрипловатым от тяжелой легочной болезни голосом.

Голос у него был «низкий бас с густым металлом; дикция настоящая русская, с оттенком чисто великорусского наречия; интонации гибкие, даже переливающиеся в какой-то легкий распев, однако без малейшей сентиментальности и, уж конечно, без тени искусственности».

В воспоминаниях К. А. Коровина сказано: «Он был красавец… Вся его фигура, открытое лицо, широкая грудь внушали особенное к нему доверие…»

Репину при первом знакомстве (это было в 1887 году) вспомнился тургеневский Базаров, бросились в глаза здоровье, трезвость, физическая сила Чехова: «Тонкий, неумолимый, чисто русский анализ преобладал в его глазах над всем выражением лица. Враг сантиментов и выспренних увлечений… он казался несокрушимым силачом по складу тела и души».

Другой художник, Н. П. Ульянов, познакомившийся с Чеховым в 1904 году и захотевший написать его портрет, вспоминал: «Сеансы наши не состоялись. Но отказаться от мысли написать его портрет я уже не мог и потому решил изобразить хотя бы некоторые черты, хотя бы намек на тот ускользающий его духовный облик, который волновал меня все время.

«Чехов неуловим. В нем было что-то необъяснимо нежное», — сказал, осматривая мою работу, В. А. Серов, который так же обожал Антона Павловича и когда-то сделал с него набросок. Этот набросок служил мне некоторое время подспорьем, хотя сам В. А. находил его не совсем удачным».

Обе эти работы, Ульянова и Серова, находятся в московском музее Чехова.

Представляя себе Чехова в жизни, веришь глазу и слуху людей, способных профессионально судить о человеческой внешности, — художникам, людям театра или же наблюдательным, недоверчивым людям, как И. А. Бунин: «В Москве, в девяносто пятом году, я увидел человека средних лет, в пенсне, одетого просто и приятно, довольно высокого, очень стройного и очень легкого в движениях». Бунин часто бывал в доме Чеховых, среди немногих, кто был принят там по-домашнему: «Никогда не видал его в халате, всегда он был одет аккуратно и чисто. У него была педантическая любовь к порядку — наследственная, как настойчивость…»

1

Конца века (фр.).