Страница 25 из 106
Не повторится лишь спор о Пушкине, Лермонтове и Гейне, о Гёте и Ауэрбахе в гротескном контексте речей Венгеровича: «Есть поэты — хорошо, нет их — еще лучше! Поэт, как человек чувства, в большинстве случаев дармоед, эгоист…»
Книжные речи о вечных идеалах человечества и бессмертных принципах свободы не имеют в глазах молодых героев чеховской драмы ни малейшей цены; те «руководящие звезды отцов», которые так озадачивают Сашу Платонову при чтении «Идеалов нашего времени», для них навсегда погасли.
«Саша. Где я остановилась? (Читает.) «Пора, наконец, снова возвестить о тех великих, вечных идеалах человечества, о тех бессмертных принципах свободы, которые были руководящими звездами наших отцов и которым мы изменили, к несчастью». Что это значит? (Думает.) Не понимаю… Отчего это не пишут так, чтобы всем понятно было?»
Обращение к книге Л. фон З.-Мазоха, из которой и перешли в пьесу все эти непонятные детям лозунги, имело важный для Чехова смысл: возникали своеобразные ассоциации, связанные с именем Мазоха, а сама тема «отцов и детей» получала новую, не связанную с тургеневской традицией, трактовку.
Так возникал один из примечательнейших приемов чеховской поэтики: «высокое» книжное или романическое слово в новом для себя контексте низводилось к пародии, переосмысливалось и развенчивалось.
В театральной критике и в самом театре наметился путь упрощения слишком сложного для сцены Платонова — путь, который может быть назван «приведением к Дон-Жуану». При желании в «Безотцовщине» можно найти подходящие для такой трактовки мотивы («У людей мировые вопросы, а у меня женщина! Вся жизнь — женщина! У Цезаря — Рубикон, а у меня — женщина…»).
Но Платонов был задуман как антитеза Дон-Жуану; у него важна скорее лирическая, чем трагедийная черта: он не соблазняет женщин — просто не владеет этим древним и трудным искусством и даже не помышляет о нем; но тем не менее оставляет их безутешными. Здесь одна из загадок и тайн первой пьесы: за что, собственно, любят Платонова? Ведь со времен Тургенева повелось и вошло в привычку — любить непременно за что-то. За то, что герой, человек особенный, новый, борется, например, с угнетением, или за освобождение Болгарии, или спит на гвоздях. У Чехова же любят потому, что любят; как скажет позднее Маша в «Трех сестрах»: полюбила — значит, такая моя судьба…
Если есть любовь, у человека все есть. Чеховские пьесы и повести часто бывают построены так, что в целом городе некого любить — нет людей умных, пленительных, кроме того единственного, кто, как Платонов, является героем по своей природе: «Ты… ты только и человек».
Влюбленность, любовь — одна из заглавных тем первой пьесы, как, впрочем, и чеховского творчества вообще: «…нужно, чтобы в рассказе были он и она и чтобы отношения между ними развивались и усложнялись». Чехов возвращал в литературу пушкинское понимание любовной темы с ее элегической таинственностью: «То, что мы испытываем, когда бываем влюблены, быть может, есть нормальное состояние. Влюбленность указывает человеку, каким он должен быть» (Записная книжка).
Мало сказать, что Платонова любят верно и преданно — его любят все: благополучная Софья, словно бы только что вышедшая из какого-то псевдотургеневского романа, и Анна Войницева, и дурнушка Грекова, и особенно Саша — все несут свой счастливый крест, все живут светом этой любви — светом, конечно, отраженным, но в этом-то суть: каков же в своем источнике свет, если он порождает столь яркие отражения? Пусть даже в каждой из героинь первой пьесы есть уже Душечка — все равно: «Посмотрите на влюбленных; все талантливы».
Чехов сделал, кажется, все, чтобы первый его герой как можно менее походил на бессмертного соблазнителя, роль которого на старой сцене и традиционна, и не слишком трудна. Любовь, которой окружен Платонов, не заполняет и не заменяет жизнь — этим сознанием с первых же страниц отравлены все его романы. Собственно, он никого не соблазняет, ничего похожего не только на Дон-Жуана, но и на Печорина или Онегина с его «наукой страсти нежной» в нем нет. Соблазняют и любят его, он же лишь неумело противится деятельным попыткам женщин перекроить его жизнь на какой-то новый, осмысленный лад. Героиням пьесы любить больше некого. В любовных коллизиях «Безотцовщины» Платонов — пассивная, даже страдающая сторона.
Чехов писал об «Иванове»: нельзя играть героя этой пьесы однотонно и вяло, минуты уныния и душевного спада должны чередоваться с большими подъемами, с проблесками страсти и бешенства.
Невозможно представить себе и Платонова в исполнении неярком и монотонном. Здесь нужен ироничный, тонкий, с большим внутренним обаянием актер, способный сыграть насмешку, отчаяние, ярость. Здесь недопустима бледная стилистика, бедная внешность, бедный безвольный темперамент; на сцене должны сойтись и раскрыться крайности очень широкой души.
Драматургия Чехова явилась новым словом в истории мирового театра, открывая в этой тысячелетней истории особую главу. «Иванов», «Чайка», «Три сестры», «Вишневый сад» далеко опережали свое время, колебля устои традиционной сцены, ее освещенные веками эстетические догмы. Мы и до сих пор не вполне понимаем, почему, например, «Чайка», в которой нет ни одной смешной сцены, роли или хотя бы реплики, названа комедией; даже новаторы, те, кого зовут преобразователями театра, даже сам К. С. Станиславский спорил в свое время с Чеховым, доказывая, что «Вишневый сад» — не комедия, а трагедия, какой бы светлый выход к новой жизни она ни открывала.
Первая пьеса, написанная с тем пренебрежением к театральным условностям, какие может позволить себе лишь очень молодой и неосторожный человек, дает возможность понять, к чему стремился в своих исканиях и что в конце концов дал мировому театру Чехов, этот реформатор, так долго не находивший понимания.
Начинать нужно с ошибок и отступлений от законов и правил сцены, которыми изобилует «Безотцовщина» и о которых много писали советские чеховеды. «В пьесе мы найдем большие художественные недостатки… Пьеса оказалась сырой, плохо оформленной, наполненной сентенциями и лишенной крепко слаженных образов… Пьеса изобилует мелодраматическими эффектами…» Или еще: «Чехову не удается справиться с поставленной перед собой большой, сложной и, несомненно, непосильной для молодого начинающего писателя задачей… Она (то есть «Безотцовщина». — М. Г.) явно незрела, действительно чрезвычайно громоздка и основательно грешит многими из… мелодраматических эффектов».
Подобных отрицательных суждений, одинаковых по смыслу, стилю и словарю, можно привести немало; в сущности, других в литературе о Чехове долгое время и не было. Со временем он научился писать пьесы, приемлемые для постановки на старой сцене, без грубых ошибок, но эти пьесы, так сказать, формально сценичные, с привычным чередованием действий, с интригой, кульминацией и развязкой, оставались чуждыми традиционному театру по существу. О недостатках же «Безотцовщины» можно сказать одним словом: это пе пьеса, а материал для талантливой и смелой постановки. Этот далекий от совершенства юношеский труд не только нуждается в режиссере, но не может быть поставлен на сцепе (или экранизирован) без большой режиссерском работы. Иными словами, уже первая пьеса Чехова предвещала появление нового, так называемого «режиссерского», театра. К. С. Станиславский и В. И. Немирович-Данченко явились его основоположниками, а Московский художественный театр — его прообразом и непревзойденным образцом. Режиссеры были, конечно, и в старом театре, но роль их была скорее организационно-технической, чем творческой. До «Чайки» и МХТ мировой театр не знал великих режиссеров, и само словосочетание — «великий режиссер» — во времена Ермоловой показалось бы, конечно, странным. Любопытна ошибка Адама Ханушкевича: ставя в 1974 году «Безотцовщину» на сцене варшавского Народного театра, он был уверен, что это не первая пьеса, созданная «юношей, хотя бы и гениальным», а серьезный труд зрелого и опытного мастера; А. Ханушкевич полагал, что такая пьеса могла появиться у Чехова лишь после «Иванова» и «Дяди Вани», после путешествия на Сахалин, не раньше 1894 года, в пору «Чайки»…