Страница 113 из 118
Он выпрямился, огляделся вокруг. Как победоносный военачальник стоял он среди развалин! Оба его чемодана были уже полны вещей, забрав их, он завтра покинет эти края.
Но куда лежит его путь? На восток? Нет. На запад? Тоже нет. На севере слишком холодно, а на юге жарко. Значит, по вертикали в космос! Но зачем? Лучше уж по вертикали в черную глубь земли.
Он осмотрелся, словно ища чего-то, словно что-то еще надо было взять с собой, и взгляд его упал на выцветший портрет матери, казалось, давно уже наблюдавшей за ним.
Она была снята в молодые годы (как же иначе), побуревшая фотография в золоченой раме стояла на комоде, из выдвинутых ящиков которого рекой лился всякий хлам.
Он взял портрет, вынул его из рамы, чтобы положить сверху в чемодан, поставил обратно на комод, портрет же продолжал держать в руке, пристально вглядываясь в него. Он увидел, что мать его была красива, вспомнил ее терпеливую доброту — и вдруг в руке его оказалось вчетверо сложенное письмо. Оно было приклеено к обратной стороне фотографии.
Развернув его, матрос узнал аккуратный почерк, не матери — отца. Руки у него задрожали; он сел за стол, поближе к лампе и стал читать:
Мой горячо любимый сын! Случилось нечто ужасное. Не знаю, что и делать, так как не решаюсь выкопать свою винтовку. Когда пришли русские, я зарыл ее в сарае. В сухом местечке, смазал ее жиром и завернул в чистое полотенце, нам ведь всегда говорили, что с оружием надо обращаться бережно. Ты будешь себя спрашивать, почему я свалял такого дурака, что самая жизнь мне опостылела. Но и ты бы не захотел больше жить, случись с тобой то, что случилось с твоим отцом. Неделю назад в пятницу мы внизу, в печи для обжига кирпича, расстреляли шестерых иностранных рабочих — они работали здесь на хуторах — из-за того, что не пришел поезд, на котором их должны были увезти. Я не стану называть тех, кто в этом участвовал, как знать, попадет ли это письмо в твои руки — ты так далеко! Возможно ведь, что его найдет и прочитает чужой человек, а я никого не хочу предавать. Они вместе с рабочими стояли внизу на пустыре, и один прибежал за мной, чтобы и я принял в этом участие. Они это придумали, конечно же, для того, чтобы я потом ничего не рассказывал. Вот, значит, взял я свой карабин, хотел еще надеть форму фолъксштурмиста, но тот, кто за мной пришел, сказал, что это не нужно, главное — скорей идти. А в Плеши в это время завыла сирена воздушной тревоги, и вся местность словно вымерла. Один из них, мой начальник, сказал: «Сейчас мы здесь откроем тир и повеселимся». Потом загнали иностранных рабочих в печь для обжига кирпича и стали стрелять по ним в окна, а так как стреляли мы не очень метко, то прошло немало времени, покуда мы их добили. Я поднялся наверх за кирками и лопатами, и мы там же, на месте, вырыли их, длилось это четыре часа и было сущим мучением. А когда мы с этим покончили, в Плеши опять завыла сирена, и шарфюрер сказал нам: «Это отбой, смотрит? как совпало, минута в минуту». И мы закурили трубки, вытерли об траву сапоги, но вдруг небо над нами загудело, и мы плашмя бросились на землю. Правда, шарфюрер уверял, что они летят слишком высоко и не могут нас видеть, а к тому же не станут бросать бомбы на Тиши, но мы все равно не хотели подниматься. Лежа на животе, я краешком глаза смотрел вверх, и когда постепенно до меня дошло, что летчики меня не замечают, я вдруг понял, что должен с собой покончить. Ведь всего страшнее было то, что мы стреляли словно в каком-то угаре. Летчики нас так и не заметили. И бомбы сбросили где-то в других местах.
Матрос недвижным взглядом уставился на этот конец, на конец своего отца. Он не чувствовал ничего, кроме нестерпимой тоски по темному лону матери-земли. И вдруг вскочил. Винтовка! Скорей сюда это береженое, тщательно смазанное оружие. Если оно еще в порядке и стреляет, то, конечно уж, ни в каком снайпере не нуждается!
Он стремглав выбежал из дому. Грозно высился перед ним сарай, гудел на ветру, и нехорошее это было гудение. Да и что удивительного — в нем обитала смерть. В нем смерть, как паутина, колыхалась между стропилами, пряталась в глине, ждала, покуда пробудится матрос! А вокруг валялось довольно инструмента, чтобы вырыть ее: лопат, мотыг! Инструмента могильщиков!
Настала ночь. Последняя ночь в этой темной истории, последняя перед тем, как вокруг небольшой деревни вновь сомкнется кольцо из земледелия и скотоводства. Размеренные шаги хлюпают на вязких дорогах. Вооруженные мужчины несут караул вкруг своей деревни. Их карабины еще взблескивают в слабом свечении запада, где небо чадит, как мокрая дранковая крыша, охваченная огнем. Но и это прошло, наступила тишина, из хлевов и конюшен стало слышно шуршание соломы. Фердинанд Циттер отпускает домой фрейлейн Ирму и закрывает свой салон, через пятнадцать минут войдет в силу запрещение выходить на улицу. Последним клиентом у него был Карл Малетта, который на этот раз велел не только подстричь, но и побрить себя. Вот тут-то и произошло непонятное.
Парикмахер с протокольной точностью рассказывает:
— Я уже не раз брил покойников, но живого покойника — никогда. И даже не подозревал, что такое бывает. Человек этот пропах трупом, его кожа, рубашка, костюм, волосы — все было пропитано трупным запахом! Я почувствовал отчаянную дурноту, сознаюсь откровенно, меня чуть не вырвало. Вдобавок я очень нервничал, предчувствовал что-то недоброе. Из мира духов мне была весть, что силы тьмы поднялись против сил света.
Итак, сначала я его подстриг, при этом мы беседовали об Откровении; покончив со стрижкой, я позвал Ирму, чтобы она намылила ему лицо. Она пришла и, конечно же, стала тихонько хихикать, а я правил бритву и посматривал, как она работает все время ухмыляясь. Ирма, странным образом, ничего не заподозрила и потом говорила, что, если от него и пахло плохо, то, наверно, это все еще был запах навозной жижи. Она намылила его, и он откинул голову, а я сзади склонился над ним, но едва я дотронулся до него бритвой, как почувствовал, что моей рукой водит дух. Это чувство походило на судорогу, которая началась от локтя и свела мне пальцы; но смею вас уверить, это было не во мне, а вне меня. Казалось, чужая воля пытается действовать моей бритвой! Особенно, когда я брил ему сонную артерию. Я противился изо всех сил: молился. И мне удалось благополучно его добрить. Но побуждение перерезать ему шею было настолько сильно, что, когда он встал с кресла, я был весь в поту и совершенно обессилен. Вот тут-то и произошло самое непонятное! — сказал он и протер свои очки. — Клиент расплатился, я помог ему надеть пальто, открыл перед ним дверь, пожелал ему всего хорошего, и он мне тоже. Но в ту самую секунду, когда он вышел на улицу, до меня донесся странный звук. Я закрыл дверь и огляделся, хотел узнать, что же это такое было. Вдруг вижу: на полу лежит бритва, которой я сейчас работал. Но это еще не все! — Он снова надел очки. И проговорил: — Лезвие в длину раскололось надвое!
Это произошло в семнадцать часов, а в семнадцать сорок пять он закрыл свое заведение, поскольку в восемнадцать вступал в действие запрет выходить из домов. И в этот самый час матрос уже держал в руке оружие.
Итак, он всем поступился, но зато теперь владел оружием — тяжелым, холодным, синим как ночь. Владел стальной смертью, которая за все его вознаградит. Он не раздумывал, где его искать, а сразу же принялся, в мерцающем свете фонаря, рыть землю под третьей балкой, той самой, на которой повесился его отец, иными словами, на том же месте, где недавно у него в руках на куски разлетелась ваза, и вскоре натолкнулся на тщательно спрятанное сокровище, вынул его из могилы, освободил от заляпанного глиной полотняного покрова. Сухие глиняные крошки посыпались наземь, упало и несколько патронов. Матрос сжал в руке блестевшее синевой ночи сокровище и направил на него свет фонаря.
Это был карабин. И, видимо, вполне исправный. Он ведь хранился согласно предписаниям воинского устава! Лишь в нескольких местах на нем проступала ржавчина. Молодец старик! — подумал матрос. — Эта штука получше веревки. Эта скорее прикончит, да и выглядеть оно будет лучше. Глупость, содеянная отцом, пришла на помощь сыну.