Страница 225 из 231
— Очень рад, милый мой мальчик, слышать от тебя такие разумные слова, — отвечал Олверти. — Так как я убежден, что лицемерие (боже, как я был обманут им в других!) никогда не принадлежало к числу твоих недостатков, то я искренне верю всему, что ты сказал. Теперь ты видишь, Том, каким опасностям простое неблагоразумие может подвергать добродетель (а для меня теперь ясно, как высоко ты чтишь добродетель). Действительно, благоразумие есть наш долг по отношению к самим себе; и если мы настолько враги себе, что им пренебрегаем, то нечего удивляться, что свет тогда и подавно пренебрегает своими обязанностями к нам; когда человек сам закладывает основание собственной гибели, другие, боюсь я, только того и ждут, чтобы на нем строить. Ты говоришь, однако, что сознал свои ошибки и хочешь исправиться. Вполне тебе верю, друг мой, и потому с настоящей минуты никогда больше не буду о них напоминать, но сам ты о них помни, чтобы научиться тем вернее избегать их в будущем. Однако в утешение себе помни также и то, что есть большая разница между проступками, вытекающими из неблагоразумия, и теми, которые диктуются подлостью. Первые, пожалуй, даже вернее ведут человека к гибели, но если он исправится, то с течением времени может надеяться на полное перерождение; свет хотя и не сразу, но все-таки под конец с ним примирится, и он не без приятности будет размышлять о том, каких опасностей ему удалось избежать. Но подлость, друг мой, однажды разоблаченную, невозможно загладить ничем; оставляемые ею пятна не смоет никакое время. Негодяй навсегда будет осужден в мнении людей, в обществе он будет окружен всеобщим презрением, и если стыд заставит его искать уединения, он и там не освободится от страха, подобного тому, который преследует утомленного ребенка, боящегося домовых, когда он покидает общество и идет лечь спать один в темной комнате. Больная совесть не даст ему покоя. Сон покинет его, как ложный друг. Куда он ни обратит свои взоры, повсюду будет встречать только ужасы: оглянется назад — бесплодное сокрушение преследует его по пятам; посмотрит вперед — безнадежность и отчаяние вперяют в него взоры; как заключенный в тюрьму преступник, клянет он нынешнее свое состояние, но в то же время страшится последствий часа, который освободит его из неволи. Утешься же, друг мой, что участь твоя не такова; радуйся и благодари того, кто дал тебе увидеть твои ошибки прежде, чем они довели тебя до гибели, неминуемо постигающей всякого, кто упорствует в них. Ты от них отрешился, и теперь обстоятельства складываются так, что счастье зависит исключительно от тебя.
При этих словах Джонс испустил глубокий вздох и на замечание, сделанное по этому поводу Олверти, отвечал:
— Не хочу таиться от вас, сор: одно следствие моего распутства, боюсь, непоправимо. Дорогой дядя, какое сокровище я потерял!
— Можешь не продолжать, — отвечал Олверти. — Скажу тебе откровенно: я знаю, о чем ты горюешь; я видел ее и говорил с ней о тебе. И вот в залог искренности всего тобой сказанного и твердости твоего решения я в одном требую от тебя безоговорочного повиновения: ты должен всецело руководиться волей Софьи, будет ли она в твою пользу или нет. Она уже довольно натерпелась от домогательств, о которых мне противно вспоминать; я не желаю, чтобы кто-нибудь из моей семьи послужил для нее причиной новых притеснений. Я знаю, отец готов теперь мучить ее ради тебя, как раньше мучил ради твоего соперника, но я решил оградить ее впредь от всех заточений, от всех неприятностей, от всякого насилия.
— Умоляю вас, дорогой дядя, дайте мне приказание, исполнить которое было бы с моей стороны заслугой. Поверьте, сэр, я мог бы ослушаться только в одном: если бы вы пожелали, чтобы я сделал Софье что-нибудь неприятное. Нет, сэр, если я имел несчастье навлечь на себя ее неудовольствие без всякой надежды на прощение, то этого одного, наряду с ужасной мыслью, что я являюсь причиной ее страданий, будет достаточно, чтобы уничтожить меня. Назвать Софью моей было бы величайшим и единственным в настоящую минуту счастьем, которое небо может даровать мне в добавление к тому, что оно уже послало; но этим счастьем я желаю быть обязан только ей.
— Не хочу тебя обнадеживать, друг мой, — сказал Олверти. — Боюсь, что дела твои незавидны: никогда не приходилось мне слышать такого непреклонного тона, каким она отвергает твои искательства; отчего — ты, может быть, знаешь лучше, чем я.
— Да, сэр, знаю слишком хорошо, — отвечал Джонс. — Я настолько провинился перед ней, что не имею никакой надежды на прощение; но как я ни виноват, вина моя, к несчастью, представляется ей в десять раз чернее, чем она есть на самом деле. Ах, дядя, я вижу, что мои безрассудства непоправимы и вся ваша доброта не спасет меня от гибели!
В эту минуту слуга доложил о приезде мистера Вестерна: он с таким нетерпением желал увидеть Джонса, что не мог дождаться назначенного часа. Джонс, глаза которого были полны слез, попросил дядю занять Вестерна несколько минут, пока сам он немного придет в себя. Олверти согласился и, приказав провести мистера Вестерна в гостиную, вышел к нему.
Миссис Миллер, узнав, что Джонс один (она еще не видела его после освобождения из тюрьмы), тотчас же вошла к нему в комнату и в прочувствованных словах поздравила с новообретенным дядей и счастливым примирением с ним.
— Хотелось бы мне поздравить вас еще кое с чем, дорогой друг, — прибавила она, — но такой неумолимой я еще не встречала.
Джонс с некоторым удивлением спросил ее, что она хочет сказать.
— Да то, что я была у мисс Вестерн и объяснила ей все, как рассказал мне мой зять Найтингейл. Насчет письма у нее не может быть больше сомнений, я в этом уверена: я сказала, что зять мой готов присягнуть, если ей угодно, что он сам все это придумал и сам продиктовал письмо. Я сказала, что причины, заставившие вас послать это письмо, говорят в вашу пользу, потому что это было сделано ради нее и служит явным доказательством вашей решимости оставить легкомысленный образ жизни; сказала, что вы ни разу ей не изменили с тех пор, как встретились с ней в Лондоне, — боюсь, я зашла тут слишком далеко, но бог меня простит: ваше будущее поведение, надеюсь, послужит мне оправданием. Словом, я сказала все, что могла, но это не привело ни к чему. Она непреклонна. Она говорит, что многое прощала вашей молодости, но выразила такое отвращение к распутству, что я принуждена была замолчать. Я всячески пыталась защищать вас, но справедливость ее обвинений слишком била в глаза. Ей-богу, она прелестна; мне редко доводилось встречать такую очаровательную и такую рассудительную девушку! Я чуть не расцеловала ее за одну ее фразу. Это суждение, достойное Сенеки или епископа; «Я вообразила себе когда-то, — сказала она, — что у мистера Джонса очень доброе сердце, и за это, признаюсь, прониклась к нему искренним уважением; однако распущенность испортит самое лучшее сердце, и все, чего может ожидать от доброй души распутник, — это несколько крупиц жалости, примешанных к презрению и отвращению». Она истинный ангел, что правда, то правда.
— Ах, миссис Миллер, — воскликнул Джонс, — могу ли я примириться с мыслью, что потерял такого ангела!
— Потеряли! Нет, — отвечала миссис Миллер, — надеюсь, вы ее еще не потеряли. Оставьте раз навсегда свои дурные привычки, и вы можете еще надеяться. Ну, а если она все-таки останется неумолимой, так есть другая молодая дама, очень милая и недурная собой, страшно богатая, которая буквально умирает от любви к вам. Я узнала это сегодня утром и сказала об этом мисс Вестерн; признаться, я и тут немножко перехватила: сказала, что вы ей отказали; но я была уверена, что откажете. Тут могу вас немного утешить: когда я назвала имя молодой дамы — это не кто иная, как вдовушка Гант, — то мне показалось, мисс Софья побледнела; а когда я прибавила, что вы ответили ей отказом, то, клянусь, щеки ее мгновенно покрылись ярким румянцем, и она проговорила: «Не буду отрицать: он, кажется, чувствует ко мне некоторую привязанность».
Тут разговор их был прерван появлением Вестерна, которого не мог дольше удержать даже сам Олверти, несмотря на всю свою власть над ним, как мы уже не раз это видели.