Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 61



Их жизнь осложнилась этой самой эгоистичной, нерассуждающей завистью. Они любили капитана, старшого, они с ним прошли огни и воды, разве что медных труб не испытали – но, хотя о том вслух ни разу не говорилось, ручаться можно, что во всех сердцах, опять-таки выражаясь высокопарно, поселилась потаенная враждебность.

Не настоящая, не большая, не та, что ощущаешь к врагу или хотя бы недоброжелателю с гражданки – просто-напросто то самое мужское чувство, многим прекрасно известное. Враждебная зависть, она же завистливая враждебность – ну, от перестановки слагаемых ни черта не меняется…

Вообще-то, их можно понять. Одно дело – завидовать законному мужу, скучному старому хрену, морде кулацкой, сладострастно-злорадно мечтая, чтобы и сюда побыстрее пришла коллективизация (благо местные партийные товарищи, мадьярские сподвижники большевиков, уже готовились предпринять какие-то телодвижения в этом направлении). И совсем другое – знать, что красотку все-таки валяет посторонний, твой же собственный командир, по большому счету, ничем не лучше тебя, прошедший теми же дорогами и теми же опасностями. Такой же. Только звездочек побольше и власти тоже. Не самая приятная жизненная коллизия, в общем.

Лейтенант был довольно откровенен спустя двадцать лет, благо разговор происходил под граненый. Поколебавшись чуточку, честно рассказал, как однажды, в прекрасную лунную ночь, не выдержал, вышел во двор, подкрался к приотворенному окну и, презирая себя, но не в силах сойти с места, долго слушал охи-стоны и прочие постельные звуки, и перед глазами у него стояли цветные картины, а мысли анализу не поддавались ни тогда, ни теперь. Он даже подумал однажды в совершеннейшем смятении чувств, что неплохо было бы, как в старые времена, вызвать капитана на дуэль – и шарахнуть промеж глаз граненой пулей длиной с палец, за собственное ночное одиночество, за то, что эти женские стоны принадлежали не ему…

(Я удивлялся его лицу. И меня не раз грызло нечеловеческое, жгучее любопытство: увидеть бы разок, что это была за красотка, способная этак вот ошарашить мужика, как дубиной по темечку, на всю оставшуюся жизнь. Что в ней было такого, мать ее? Все мы видывали красоток – а некоторых даже имели, чего уж там. Но чтобы вот так, с таким лицом через двадцать лет рассказывать про бабу – и ведь не пацан был мой рассказчик, не урод, покуролесил… Что в ней было, в этой черноволосой Эржи? Кабы знать…)

Да, а концовка в какой-то своей части тоже, пожалуй что, заимствована из анекдота. Возвращается однажды муж из командировки… Только анекдот – вещь веселая, а там все было гораздо печальнее.

(И опять-таки, нужно было видеть лицо бывшего лейтенанта…)

Что-то ему не спалось, и он проснулся рано, по-деревенски, с первыми лучами солнышка, пока остальные еще дрыхли. Вышел из амбара, потянулся, полюбовался окружающим. Утро выдалось исключительно прекрасное и мирное: ни облачка на небе, ни ветерка, все вокруг кажется особенно чистым и ярким, так что душа замирает и лишний раз порадуешься, что уцелел на войне…

Дяди Миклоша как раз не было дома, отправился в очередную поездку. Должно быть, прикидывал потом лейтенант, Эржи точно знала, что нынче он возвращаться не намерен (точнее, полагала, будто знает). Вот они и решили…

Они определенно гуляли где-то в окрестностях, капитан и Эржи. Быть может, всю ночь. Наверное, тут и в самом деле было что-то от чувств. Наверное, им было мало постели – это ведь не главное в таких делах, если подумать – и они хотели гулять в самом романтичном и чистом смысле этого слова, держаться за руки, целоваться и что там еще…

Лейтенант видел, как они шли. Как держались за руки, улыбались беззаботно, отрешенно, устало. И от этого зрелища ему стало завидно уже по-настоящему, яростно. Потому что здесь были как раз чувства, а не просто привычное ерзанье на постели под охи-стоны…

Они его не видели. А лейтенант видел и их, и неведомо откуда взявшегося Миклоша, из-под густых бровей наблюдавшего за парочкой с таким лицом, что чертова мадьяра хотелось заранее, во избежание тяжелых последствий угостить доброй очередью из автомата. «Ну, в общем, ничего странного, – глядя в стол, говорил лейтенант, – любой из нас на его месте, обнаружив вдруг, что молодая красотка-жена не просто мнет постелю с посторонним хахалем, а еще и идет с ним под ручку ясным утром, с умиротворенным, довольным, отрешенным личиком, с неописуемой легкой улыбкой на губах… Любой из нас вызверился бы…»

И они наконец-то увидели кузнеца, стоявшего со скрещенными на груди руками, с каменной рожей, со зверским прищуром…

На лице капитана, лейтенант хорошо помнил, изобразилось некоторое смущение – любой ухарь и ходок в подобной ситуации будет хоть чуточку смущен… Что до Эржи, та просто-напросто застыла на месте, как тот соляной столб. И не успела убрать улыбку с лица.

Никто ничего не успел – ни эта пара, державшаяся за руки, ни лейтенант. Никто ничего не успел предпринять.



Этот чертов мадьяр, хрен рогатый, медленно-медленно развел скрещенные на груди руки, а потом гораздо быстрее, как-то по-особому выполнил ими странные, непонятные жесты – и справа послышался чистый, высокий железный лязг.

Лейтенант успел посмотреть в ту сторону. Там, у конюшни, у стены стояли острыми концами вверх штук десять-двенадцать кос – еще неклейменых, вчерашнего производства, подмастерья их принесли вчера днем на глазах лейтенанта, оставили, чтобы мастер осмотрел и оценил, стоит ли клеймить…

Косы вдруг ожили. Словно бы. Они всей стаей, сталкиваясь с тем самым чистым, высоким лязгом взмыли в воздух, как в кошмаре, легли горизонтально – и рванулись с невероятной скоростью, так, что их едва было видно в полете.

Эржи вроде бы успела вскрикнуть – а вот капитан не успел ни крикнуть, ни схватиться за кобуру. Миг какой-то – и в них со всего размаху ударило по полдюжине новехоньких, сверкающих лезвий, кровь брызнула… То еще зрелище. Лейтенанту, такой уж он был везучий, за всю войну ни разу не снились кошмары – а эта картина потом снилась не один год…

Они так и упали, не расцепив рук. И лейтенант наконец опомнился, освободился от оцепененения. Тут, как он сам считал, наверняка сработали военные рефлексы. Кровь и смерть – это уже было военное, привычное…

Кобуры при нем, разумеется, не было, он вышел из амбара в одних галифе, голый по пояс, босой. Но в секунду залетел в амбар, заорал благим матом:

– В ружье!

Почему-то именно так и заорал. Схватил с крючка свой ППС, ушиб при этом костяшки пальцев о затвор, и руку прошило такой реальной болью, что окончательно стало ясно: никакой это не сон. Он вылетел из амбара, на бегу лязгая затвором, а следом уже ломились разведчики – босые, распоясанные, ничего еще толком не понимавшие, полусонные, но успевшие похватать личное оружие, как один. Они были разведчики и видывали виды…

К превеликому удивлению лейтенанта мадьяр так и стоял на прежнем месте, опять сложив руки на груди. А они лежали, не шевелясь, кровь казалась ярко-алой на желтоватой утоптанной земле, и у них были совершенно спокойные лица…

Дальше все было немудрено. Мадьяра сбили с ног, некоторое время пинали от души, пока лейтенант не опомнился и не прекратил это громким командным голосом. Связали по рукам и ногам, кинули там же, под стену конюшни.

Все разворачивалось без тени самодеятельности. Лейтенант был военным человеком и прекрасно помнил, что остался здесь старшим по званию…

Трупы не трогали. К Миклошу он приставил часового. Послал одного из ребят в штаб дивизии. И уже через полчаса на своей знаменитой рессорной бричке, позыченной в каком-то богатом имении, приехал капитан Погорелов из дивизионного СМЕРШа – с кучером-сержантом и автоматчиком в синей фуражке.

Осмотрел трупы. Почесал в затылке, похмыкал. Мельком взглянул на Миклоша, вяло матернулся, пнул мадьяра сапогом под копчик и пошел в дом, поманив за собой лейтенанта. Огляделся, сел за стол в кухне, вытащил из планшетки лист бумаги и сказал: