Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 53

Пушкин весело засмеялся и ответил:

— А ту надыкхеса, сомырым кокоро?

— Похоже-то похоже, что вы здешний барин. Но мы вас раньше не видели… А ее, — он кивнул на девушку, — мы знаем, она дочка Михайлы Иваныча… Красавица!.. Зачем пожаловали?

— Да вот пришел в гости к себе звать. Хочу песни ваши послушать. Люблю цыганские песни и много их знаю.

На разговор из шатра вышла цыганка с маленьким цыганенком на руках. Низко поклонилась и сразу же начала свое:

— Погадаем, жизненок, погадаем, краля!

— Ну, что мне гадать, я сам гадать умею, а вот ты ей погадай, да хорошенько, хорошенько…

Цыганка протянула руку:

— Положи денежку… На кого гадать будем? — И она лукаво глянула на Пушкина.

Пушкин вынул из кармана золотой и положил гадалке, на ладонь. Глаза цыганки вспыхнули радостью.

— А теперь, жизненок, отойди… Это наше бабье дело…

Женщины отошли в сторону, уселись у костра, и началось гаданье.

Пушкин подошел к молодому цыгану. Залюбовался красивой лошадью.

— Меняться будем! У меня конь-огонь!

— А мои чем хуже? — отвечал цыган. — Попробуй!

Пушкин лихо вскочил на коня и понесся вскачь по Тригорскому проселку. Цыган вдогонку стал стрелять кнутом — трах! трах! трах!

…Когда пришло время уходить, она низко поклонилась гадалке и еле слышно промолвила:

— За ваши речи — бог вам навстречу!

А потом, когда они отошли к дороге, горько зарыдала.

— Что с тобой, душа моя? — спросил Пушкин.

Она взглянула на него и, махнув рукой, промолвила тихо:

— Не знаю… так… — И добавила: — Недостойная я!

— Ангел мой, — перебил ее Пушкин. — Не надо, не надо… Все будет хорошо.

Мать и отец, ее все видели. Гневались и убивались за судьбу единственной дочери. Отец кричал, что убьет, ежели она осрамит семью. Виданное ли это дело! О чем девка думает? На что надеется?..

Ночью, когда весь дом засыпал, она и мать становились на колени перед образом святогорской богоматери и шептали:

— Пресвятая дева, благодетельница, херувимов святейшая и серафимов честнейшая, воспетая, непрестанно пред вседержителем о всех девах молящаяся и обо мне, недостойной, — воспошли прощенье! Избави меня от совета лукавого и от всякого обстояния и сохранитеся мне неповрежденной. Соблюди меня своим заступлением и помощью. Прими, заступница, усердную горькую молитву мою. Матерь-заступница, прими мой грех, беду мою безмерную, помоги мне, неможной, дай опереться на тебя Любови моей. Нет мне иной помощи, кроме тебя, утешительница. Спаси меня! Помилуй и спаси нас!

Но владычица смотрела с иконы на молящихся черными глазами цыганки и не принимала ни горячей молитвы девы, ни мольбы ее матери…

В келье Пушкина всю ночь тоже горела лампадка. Он сидел молчаливо и тихо за столом и переписывал свои стихи:

Переписав стихи набело, он взглянул на портрет Жуковского, подмигнул ему и приписал название — «Младенцу». Затем открыл крышку сундучка-подголовника, положил в него рукопись, закрыл сундучок на ключ. Взял чистый лист бумаги и стал писать письмо брату Льву.

Много лет спустя здешние крестьяне любили рассказывать о том, как Пушкин наряжался — то цыганом, то мужиком, а однажды видели его скачущим на коне в одеянии монаха…





…Его ждали в Тригорском, а он все не являлся. Выбегали на крыльцо, лазали на чердак, откуда в большое полукруглое окно дорога из Михайловского на Воронич была видна, как с колокольни Георгиевской церкви на городище. Смотрели даже через дедовскую медную «подозрительную» трубу. А он все не являлся.

Боялись за пироги, испеченные в его честь. Пироги были с визигой, мясом, яблоками, вареньем. Они были давно готовы и торжественно лежали в столовой на большом столе, накрытые белой льняной скатертью, по краям которой было вышито золотыми нитками: «Ешь чужие пироги, а свои вперед береги…»

Решено было еще раз послать гонца с запиской в Михайловское. И Петрушка полетел.

Вдруг в окно гостиной кто-то сильно застучал. Потом рванул оконную раму и упал с великим грохотом на пол. Потом вскочил и… все увидели монаха, со скуфьей на голове, в одной руке которого были четки из нанизанных на веревку желудей, в другой стек.

— Пушкин, Пушкин. Ура! — закричали хором девы.

Пушкин смиренно подошел к хозяйке. Та не успела прогневаться на этот балаган, как он «затянул лазаря»:

— Царица преблагая, надежда и прибежище мое, радость и покровительница! Разрешите, утешительница, облобызать ручки ваши! Погасите, радость моя, пламень страстей моих, ибо нищ, убег, окаянен еси! Славлю пречестное имя ваше и имена всех дев ваших во веки веков. Аминь. — И, стай на колени, сделал Прасковье Александровне земной поклон и целование ручки.

— Ну-ну, экой вы, сударь, шалун. Пора остепениться… Женить вас надо, вот что! Тогда и дурачиться перестанете!

— А вы, сударыня, совершенно правы! Мне надобно жениться. Надо. Надо. Надо! Надоела эта жизнь холостяцкая, пустая, беззаконная. Хмельная. Суетливая… Будет семья, женушка, детки. Согласие. Апофеоз. Понимание. Степенство. Труд вожделенный. Уважение. А только кто же за меня, такого несчастного, пойдет? У жениха-то ведь ни кола ни двора, а в кармане комар на аркане.

Вокруг него венком стояли все тригорские девы и смиренно, как ангелы на картине Рафаэля, слушали свое божество — Пушкина. Стояли девы нежные, хрупкие, сверкающие молодыми взглядами блондинки, шатенки, брюнетки… Молодые, совсем юные, расцветающие и уже в полной окрасе.

— Ну кто же выйдет за меня, такого разнесчастного?..— продолжал Пушкин. — Ах, почему вы не человеки, а богини, ангелы, херувимы, — крикнул он, обращаясь ко всем. — Вот бы… — И схватил под руку Алину и Зизи. — Пардон, мадемуазель, алле-оп! — крикнул он и ловко выскочил из монашеского балахона, толкнув его под банкетку, стоявшую под картиной «Искушение святого Антония».

Кто-то крикнул:

— Господа, давайте начинать, пожалуйте в трапезную. Там нас всех заждался этот, как его… мосье Яблочков-Пирожищев!

Пировали долго и шумно. Снимали пробу с нового сидра, ягодных наливок, настоек. Пушкин кричал, что его алоэ Ганнибалово все же вкуснее, чем их Вульфовы бальзамы и сидры. Потом заявил, что к дню рождения хозяйки сам на здешней кухне займется благоделанием и испечет яблочный пирог по своему рецепту, пирог, какого никогда не едали ни в Опочке, ни в Пскове, ни в самом Зимнем, в Санкт-Петербурге…

После обеда все рассеялись кто куда. Аннет села за пяльцы, Пушкин рядом с нею на диван.

— Аннет, сжальтесь, — сказал Александр, кладя голову поудобнее на диванную подушку. — Да оставьте вы пяльцы. Ну скажите мне хоть что-нибудь ласковое, милостивое… ну?

Она отложила иголку и посмотрела ему в глаза.

Пушкин посмотрел на нее.

— Друг мой, давайте отсюда убежим, давайте махнем с вами за границу! А!

— Куда? Ах, бог ты мой, вам только бы смешки да хаханьки, а я… — Слезы брызнули из потемневших глаз девушки. — Изволите все шутить… Мучить меня… А я не знаю, что и делать…

— Не плачьте, плакса-вакса! Вы же у меня одна-единственная, неповторимая! Ангел, ангел. А в заграницу — я, верно, шучу. Какую там заграницу. А впрочем, я об этом давно думаю и думать буду! Ах, бог ты мой, а ведь где-то есть другая страна и все другое?

— Там зреют лимоны, летают райские птички… и ерунда всякая. Да?

Пушкин склонил голову.

— Анна, милая, мочи нет. Друг мой, ах, как хочется..

— Чего хочется?

— Музыки!

— Музыки? Какой?

Аннет подошла к роялю и заиграла бурную кадриль.