Страница 37 из 64
Доселе пустая дорога после поворота предстала им совсем в другом свете. Чувствовалось — война рядом. Изрытые тележинами грязевые пласты, разбитая бочка, лошадь палая, от которой порскнули в лес тощие волчьи фигуры…
Совсем недавно шло здесь войско князя Серебряного. Шло на встречу с ливонской силой. Басманов мучительно вглядывался в окрестности, словно старался выведать у дороги, чем кончилось сражение.
— Если даст маху Никита Романович, — размышлял вслух Басманов, — Курбский его с потрохами съест. Поставит на его место какого-нибудь рохлю, и опять потянется «странная война». Недобитый немец зашевелится, отъест бока, осмелеет пуще прежнего.
Ярослав, пользуясь своей привилегией, влез в монолог князя.
— Серебряный сокол удалой, не чета иным прочим. Наверняка гонит сейчас германца к Ревелю. Не тот он человек, чтобы немчуре спуск давать. На югах-то он…
— На югах война другая, — возразил Басманов. — Враг там, может, и злее немца, да привычный. Давно с ним ратимся… А в здешних землях особый подходец нужен.
— А по мне, — усмехнулся засечник, — меч он везде плечом крепок. Что ногаец, что немчин одинаково визжит, когда его на рогатину вздевают.
Князь покачал головой.
«Молод Серебряный, горяч. Здесь надобен человек рачительный, матерый… Эх, нет Репнина более!..»
Но князь зря сетовал на норов Никиты Романовича.
Серебряный и сам понимал, что Ревель — не Асторокань какая-нибудь. Разбив Фелькензама в холмах, он не ринулся чохом на каменную твердыню. Остановился, подтянул отставшие сотни, дал воинам роздых.
Басманов нагнал армию на привале, в огромном лагере, разбитом вблизи от поля боя решающего в этом году сражения.
— Наслышан уже об успехе твоем, — обнял он Серебряного. — Не посрамил Русь, ублажил царя и Бога не прогневил.
— Спасибо на добром слове. — Серебряный был отнюдь не весел. Встретил опричного воеводу в броне, словно собирался сам с ертаулом к Ревелю идти. — Только далеко еще нам до победы.
— Что не весел-то? Или людей много побило?
— Кого ангелы взяли, тех не воротить. Но другие полки подошли, сил у нас много, хвала воинству небесному и угодникам.
— Так чего голос такой заупокойный, Никита Романович? Или хворь какая с тобой приключилась?
Басманов огляделся, плюхнулся на лежащее седло, устало вытянул ноги.
— Рассказывай про свою кручину.
Серебряный прошелся по своему шатру, уселся на бочонок, служивший заместо скамьи.
— Немцу хребтину мы перебили, больше кусаться не будет. Но сил брать города у меня нет.
— Это как же? То речешь — немерено сил, то — мало?
— Хватит, чтобы немца в поле не пускать. Хватит и на то, чтобы обложить крепости его.
— Так и обложи… — Басманов посмотрел на трофейную карту, прибитую кинжалом к центральному шатровому шесту. — Корабли датчанина подойдут морем, отрежут супостату подвоз харчей и всего прочего. Долго германец не высидит, привык сыто есть да сладко спать, не под пушечную пальбу.
Серебряный как-то беспомощно заморгал, потом порывисто вскочил и с ненавистью уставился на карту.
— Знают ли на Москве, что польские хоругви да полки литовские тянутся к кордонам ливонским? Не томи, скажи мне, князь.
— Вот ты о чем? — Басманов задумчиво пожевал губами. — Тогда понятна кручина твоя, Никита Романович.
— Так ведает царь о ляхах?
— Я сам царю говорил — король польский зло умыслил, хочет не дать нам немца добороть.
— И что государь?
Басманов не выдержал взгляда Серебряного, опустил голову. Никита Романович криво улыбнулся.
— Чуяло сердце мое…
— Неправду оно чуяло! — взорвался Басманов. — Царь в уме, ведает, что творит. Не хочет он ссоры с соседями. Потому и не шлет гонцов ко двору ляхов, не гонит дьяков в земли литвинов.
Серебряный мрачно обозревал свои сапоги, молчал многозначительно.
— Князь Курбский при царе сейчас? — наконец спросил он.
Басманов ждал этого вопроса.
— В Москве он. Пока я там был, он единожды токмо у государя был. Отчет давал за гибель отрядов наших.
— Отбрехался поди… — буркнул Серебряный.
— А что он мог поделать? Адашевские псы все уши государю прожужжали про южные земли пустующие, Иоанн Васильевич внял им. Сам велел полки убрать.
— Мог настоять, — упрямо склонил шею Серебряный. — На то он и воевода, чтобы иной раз самому царю перечить. Ведь ребенок малый мог предсказать, что Кестлер учудит, как только потянутся стрельцы да казаки на юг! Мог, да не стал.
— Уж не в измене ли ты хочешь князя обвинить? Смотри, Никита Романович…
Серебряный посмотрел Басманову в глаза, зло выплюнул слова:
— Будь в измене прямой он повинен, сам бы поехал в Кремль, бросился бы царю в ноги…
— Так чего же напраслину возводишь? Слова подсердечные бросаешь на ветер?
— Небрежение людьми вижу я, — устало сказал Серебряный. — Вижу, что не любо ему в этой войне верх взять. Устал князь Курбский от дел ратных. Устал и запутался.
— В чем запутался? — быстро спросил Басманов.
— Или ты не знаешь, воевода опричный, что больше говорит Курбский с поляками да литвинами, чем с русскими людьми? Что носит платья латинские, порядки латинские в своем лагере вводит? О том все войско говорит.
— На то духовник у него имеется.
— Духовник…
Серебряный едва сдержался, чтобы не наговорить богохульственных слов.
— Оставим Курбского, — проговорил Басманов медленно. — Притомился я с дороги, а на Москве устал крепко от адашевских людишек да сильвестровых выкормышей.
— Да что это я, в самом деле! — спохватился Никита Романович. — Сейчас кликну людей, трапезничать станем.
Басманов посмотрел на него с улыбкой.
— Небось, сам едал вчера только? Щеки ввалились, глаза горят угольями, словно у волка…
— Да где ж тут пиры закатывать?
Скоро в шатре появились невесть откуда взявшиеся яства, медовуха, подслеповатый, но голосистый гусляр-сказитель.
Басманов едва притронулся к еде, Серебряный же уплетал за обе щеки.
— Ты броню-то сними, — не удержался опричный воевода от ехидного замечания. — Больше влезет.
Никита Романович что-то пробурчал, расправляясь с печеной утицей.
— Мне Ярослав так оголодать не дает, — заметил опричник. — Зудит, что твоя теща…
— Был и у меня такой зудящий, — откликнулся Серебряный. — Да я его в ертаул сослал. Пусть из кустов на Ревель полюбуется. Совсем своим скулежом надоел, хуже репы пареной.
Наконец умолк гусляр и, по едва заметному знаку Никиты Романовича, исчез из палатки.
— Скажи честно мне, по-христиански, — обратился Серебряный к опричнику. — Государь велел тебе сменить меня?
Басманов покачал головой.
— Давно не водил я полки, да у тебя и получается лихо, другим на загляденье.
Видно, отлегло от сердца у Никиты Романовича.
— Что велел государь?
— Я ведь не гонец с подставы ямщицкой, — притворно возмутился Басманов. — Будет что тебе сказать государю, пришлет человечка с папиром. Я по своим делам здесь, опричным.
Серебряный вздохнул.
— На благо ли поделили Русь на земщину и опричнину? Не ляжет ли через то меж нами стена?
— Ты что, решение царское лаять удумал? Охолони, Никита Романович. Со мной можно, а попадется какой иной человечишка…
— Я воин, привык говорить, что на сердце, без хитростей. От сердца привык говорить.
— И что сердце твое вещует?
Серебряный помедлил, собираясь с мыслями.
— Мнится мне, княже, что пытаемся мы бить врага разверстой пятерней. Дурно выходит, каждый перст сам по себе. — Для убедительности он потыкал в скамью растопыренными пальцами. — Тогда как надобно кулаком его бить единым.
— На словах-то гладко выходит… Кулаком… — Басманов усмехнулся недобро. — Рука — это не Русь. У длани единая голова есть, которая правит, единое сердце ей жар дает. А на Руси голов много, иные — шибко умные головы, с изгибистым и скользким умом. В опричнине, коль она мала и лично государем выбрана, есть порядок. Ее можно уподобить единому кулаку. А в земщине…