Страница 42 из 59
— Кто меня предал? — спросил Колен, страшным взглядом обводя окружающих. И, остановив его на мадемуазель Мишоно, сказал: — Это ты, старая карга. Ты вызвала у меня мнимый апоплексический удар. Достаточно мне сказать два слова, и тебе через неделю перепилят глотку. Я тебя прощаю. По-христиански. Да и не ты предала меня. Но кто же?.. А! Вы шарите наверху! — воскликнул он, услышав, что полицейские открывают шкафы в его комнате и забирают пожитки. — Птички выпорхнули из гнезда, вчера еще улетели! И вы ничего не узнаете. Моя бухгалтерия вот здесь, — сказал он, хлопнув себя по лбу. — Теперь знаю, кто меня продал. Мерзавец Шелковинка — больше некому! Неправда ли, дядюшка хват? — обратился он к начальнику полиции. — Недаром все наши банковские билеты обретались наверху. Ни сантима не осталось, разлюбезные господа сыщики! Не пройдет и двух недель, как Шелковинку закопают в землю, хотя бы его охраняла вся ваша жандармерия. Сколько же вы дали этой Мишонетке? — обратился он к полицейским. — Какую-нибудь тысячу экю? Я стою дороже, гнилая Нинон! Мадам Помпадур в лохмотьях! Кладбищенская Венера! Если бы ты предупредила меня, то получила бы шесть тысяч франков. А! Не догадалась, старая торговка человечьим мясом, а то небось предпочла бы иметь дело со мной. Да, я заплатил бы тебе эти деньги, чтобы избежать путешествия, которое мне по нутру обойдется не дешево, — продолжал он, в то время как ему надевали ручные кандалы. — Уж они доставят себе удовольствие — помытарят меня по тюрьмам. Если бы меня сейчас же сослали на каторгу, я вскоре вернулся бы к своим обычным занятиям, несмотря на ваших разинь с Орфеврской набережной, Каторжане все полезут к черту в пекло, лишь бы дать улизнуть своему генералу, славному Надуй Смерть! Найдется ли среди вас хоть один, за которого десять тысяч братьев готовы были бы в огонь и в воду. Тут есть кое-что хорошее, — и он ударил себя в грудь. — Я никогда никого не предавал! Посмотри на них, карга, — обратился он к старой деве. — На меня они глядят с ужасом, а ты возбуждаешь в них отвращение. Получай по заслугам.
Он помолчал, обводя взором столовников.
— Вот дураки! Ну, что рты разинули? Никогда не видали каторжника, что ли? Каторжник такого закала, как Колен, стоящий здесь перед вами, менее подл, чем другие, он протестует против глубоких извращений общественного договора, как сказал Жан-Жак Руссо; я горжусь тем, что являюсь его учеником. Ведь я в одиночку борюсь против правительства со всеми его судами, жандармами, бюджетами и надуваю их.
— Черт возьми! — вырвалось у художника. — Он так и просится на картину.
— Скажи, наперсник монсиньора палача, управитель Вдовушки (это прозвище, исполненное жуткой поэзии, дали каторжники гильотине), — прибавил Колен, оборачиваясь к начальнику сыскной полиции, — сделай милость, скажи, ведь меня продал Шелковинка?! Я не хочу, чтобы он расплачивался за другого, это было бы несправедливо.
В это мгновение агенты, все у Колена вскрывшие и описавшие, вернулись и стали перешептываться с руководителем облавы. Протокол был закончен.
— Господа, — сказал Колен, обращаясь к столовникам, — меня сейчас уведут. Все вы были очень любезны со мной во время моего пребывания здесь, буду помнить об этом с благодарностью. Прощайте. С вашего разрешения пришлю вам фиг из Прованса. — Он пошел было, потом остановился и взглянул на Растиньяка. — Прощай, Эжен, — проговорил он мягким и печальным голосом, составлявшим странный контраст с резким тоном его речей. — Если у тебя в кармане будет пусто, не забывай, что я оставил тебе преданного друга. Несмотря на кандалы, Колен стал в позицию, скомандовал, как учитель фехтования: «Раз, два!» — и сделал шаг вперед.
— Если стрясется беда, обращайся по этому адресу. И сам он, и его кошелек в полном твоем распоряжении.
Необыкновенный персонаж этот так паясничал, произнеся последние слова, что смысл их остался темен для всех, кроме него самого и Растиньяка. Когда жандармы, солдаты и полицейские агенты ушли, Сильвия, натиравшая уксусом виски своей хозяйке, поглядела на изумленных жильцов и сказала:
— А все-таки хороший он был человек!
Эта фраза разрушила оцепенение, которым сковал всех наплыв разнородных чувств, вызванных этой сценой. Тогда столовники, переглянувшись друг с другом, разом устремили взоры на мадемуазель Мишоно, тощую, иссохшую и холодную, как мумия; она прислонилась к печке, съежившись и потупив глаза, как будто боялась, что тень от козырька не скроет выражения ее взгляда. Вдруг стало ясно, что представляет собой эта особа, давно уже всем неприятная. Раздался глухой единодушный ропот, выражавший общее омерзение. Мишоно услыхала его, но не двинулась с места. Бьяншон первый нагнулся к соседу и сказал вполголоса:
— Я сбегу, если эта девица будет по-прежнему обедать с нами.
Вмиг все, кроме Пуаре, присоединились к требованию медика, а он, ободренный всеобщим согласием, подошел к старому жильцу.
— Вы близки с мадемуазель Мишоно, — сказал он Пуаре, — переговорите с ней, разъясните ей, что она должна убраться сию же минуту.
— Сию же минуту? — повторил Пуаре, опешив. Потом он подошел к старухе и шепнул ей что-то.
— Но я заплатила вперед, я живу здесь за свои денежки, как и все прочие, — сказала она, окидывая столовников ехидным взглядом.
— Ваши деньги не пропадут! Мы сложимся и вернем вам их, — промолвил Растиньяк.
— Господин Растиньяк заодно с Коленом, — ответила Мишоно, бросая на студента ядовито-вопросительный взгляд, — нетрудно догадаться почему.
При этих словах Эжен подскочил, словно собираясь ринуться на старую деву и задушить ее. Взгляд Мишоно, коварство которого он постиг, пролил ужасающий свет в его душу.
— Не связывайтесь с ней! — вскричали пансионеры.
Растиньяк скрестил руки и ничего не ответил.
— Покончим с мадемуазель Иудой, — сказал художник, обращаясь к госпоже Воке. — Сударыня, ежели вы не выставите Мишоно, мы все уйдем из вашей лачуги и разблаговестим везде, что здесь живут одни шпионы и каторжники. В противном случае все мы будем молчать; в конце концов, это может случиться и в самом лучшем обществе, пока не станут клеймить каторжникам лоб и не запретят им прикидываться парижскими буржуа и корчить из себя безобидных шутников.
Услышав это, госпожа Воке очнулась, точно по мановению волшебного жезла, встала, скрестила руки на груди, открыла свои светлые глаза, в которых не было и следа слез.
— Помилуйте, дорогой мой, значит, вы хотите меня разорить? Вот и господин Вотрен… О, господи! — перебила она себя. — Все забываю, что у этого каторжника другое имя! Так вот, — продолжала она, — одна комната пустует, а вы хотите, чтобы мне пришлось сдавать еще две в такую пору, когда у всех уже есть угол.
— Господа, берите шляпы и пойдемте обедать в «Фликото», на Сорбоннскую площадь, — сказал Бьяншон.
Госпожа Воке вмиг подсчитала, что ей выгоднее, и кинулась к мадемуазель Мишоно.
— Дорогая моя, ненаглядная, ведь вы же не хотите, чтобы мое заведение пошло прахом, нет? Вы же видите, эти господа приперли меня к стене; так уйдите в свою комнату на этот вечер.
— Совсем, совсем пусть убирается, — закричали столовники, — мы хотим, чтоб она выехала сию же минуту.
— Но ведь бедная барышня не обедала, — жалобно протянул Пуаре.
— Пусть обедает где хочет! — воскликнуло несколько голосов разом.
— Вон, шпионка!
— Вон, шпионы!
— Господа, — вскричал Пуаре, вдруг возвышаясь до храбрости, которую любовь придает даже баранам, — уважайте особу слабого пола.
— У шпионов нет пола, — изрек художник.
— Пресловутый полорама!
— Вон!
— Господа! Это неприлично. Даже выпроваживая людей, надо соблюдать благопристойность. Мы заплатили, мы не уйдем, — сказал Пуаре, надевая фуражку и садясь на стул подле Мишоно, которую урезонивала госпожа Воке.
— Злодей, — произнес художник с комическим пафосом, — вот злодей!
— Ну, коли вы не уходите, уйдем мы, — промолвил Бьяншон.
И столовники гурьбой двинулись к гостиной.