Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 13



В одной избе, где мы побывали, Мария обратила внимание на несколько цветных портретов членов императорского семейства, висевших на стене. Картинки были вставлены в металлические рамы.

— Отчего, — воскликнула Мария, — нынче утром так много царей?

Рослый, дюжий крестьянин смущенно поглядел на нее, пробормотал, что виновата во всем жена, разом смахнул со стены портреты и отправил их в шкаф.

— Бабе нравится, — объяснил он. — Сниму, она опять повесит.

Мария считала, что крестьянин искренне отрекся от поклонения царю. Быть может, так и обстояло дело. Но мне кажется, что — как и многие другие крестьяне в имении — он попросту решил выдать себя за одного из обращенных, видя в том не столько духовное утешение, сколько денежную выгоду.

Дня за два до нашего визита, к примеру, этот крестьянин стащил графские дрова: если правильно помню, бревно, которое, как он рассудил, «графине не потребно». Управляющий заметил хищение и то ли намеревался, то ли уже успел доложить графине.

Мужик принялся упрашивать:

— Мария, скажи графине, я ж столько еще разного мог взять. Одно бревно — не грех, а?

Мария обещала ему помочь, и мы ушли. Крестьянин был счастлив: заступничество Марии казалось ему залогом прощения графини. Никто даже не вспомнил о необходимости вернуть бревно.

Лукавые крестьяне, несомненно, не раз злоупотребляли добротой Марии — ведь в мелочах мужик может проявлять необычайное хитроумие. Но в ответ на высказанные мною подозрения она сказала:

— Пусть так. Кто станет ждать от таких людей честности во всем? К тому же, он признался в своем прегрешении. В своем духе, он хороший малый. Редко бьет жену и не слишком много пьет. Я верю, что нужно взращивать в нем эти добрые качества; если я вступлюсь за него, мне легче будет впоследствии направлять к добру его семью.

— Но мелкое воровство может войти у него в привычку, — возразил я. — И всякий раз он будет ждать, что вы станете просить за него.

— Возможно, но я предпочитаю так не думать, — завершила наш спор Мария. Так не раз происходило в моих беседах с нею, с графом и с теми из соседей, которых можно было назвать его «учениками».

В разговорах на общие темы, исключая прямые вопросы, их принципы и религиозные взгляды никогда подолгу не обсуждались. Они предпочитали не дискутировать, а жить в наиболее полном согласии со своими убеждениями. Помню, например, всего два или три случая, когда Мария согласилась поделиться со мной своими идеями улучшения мира, и то лишь потому, что я тогда настойчиво ее расспрашивал. День за днем она тихо уходила на сенокос, врачевала, лечила, а в свободное время любила играть в теннис.

Ее старшая сестра, Татьяна, воспринимала отцовское учение далеко не столь деятельно. В 1896 году она, по правде говоря, пребывала в нерешительности. Как-то Татьяна, смеясь, сказала мне, что верит лишь наполовину: «Может, полностью со всем соглашусь, когда стану старой, как отец». Татьяна казалась по-своему ничуть не менее счастливой, чем Мария. Впрочем, все дети радовались жизни, даже один из старших сыновей, который был военным и гордился своими цветастыми мундирами и изукрашенными портсигарами[8]. Что думала обо всем этом графиня, я так и не узнал. Лишь однажды у нас состоялся краткий разговор о графе и его трудах, причем она заметила следующее: «Здесь вы услышите многое, с чем я не согласна — я считаю, что лучше быть и делать, нежели проповедовать». Судя по этим словам, толстовство как вероисповедание она не принимала. Но ее высокое мнение о графе как о человеке и муже было очевидно по тому заботливому вниманию, каким она его окружала.

Сам граф, хоть и отличался доступностью, во время моего пребывания в Ясной Поляне постоянно бывал чем-то занят, и только один или два наших разговора можно назвать настоящими беседами. Едва ли я мог внести значительный вклад в такие беседы, поскольку совершенно не понимал, о чем говорить с престарелым джентльменом — вернее, я о многом хотел его расспросить, но боялся, что не сумею найти правильные слова и задать те вопросы, какие ожидал бы услышать этот великий человек; шло время, и я ничего не предпринимал, лишь наблюдал и прислушивался к тому, что он высказывал сам. Разговаривали мы на английском и на немецком, в зависимости от того, что больше подходило к случаю.

Теперь, вспоминая минувшее и готовность графа обсуждать любые темы, я чрезвычайно жалею, что не расспрашивал его о литературной жизни и современных писателях. Главное, что вспоминается мне из его слов, посвященных этим предметам — высказывание о поэзии и о том, какое впечатление она на него производила. Мы сидели в музыкальной комнате, и кто-то заговорил о сравнительных достоинствах прозы и поэзии как средств выражения. Толстой предпочитал прозу.

— Поэзия, — произнес он, указывая на паркетный пол, — напоминает человека, который стал бы ходить по комнате зигзагом, ступая на квадраты паркета. Прежде чем куда-либо попасть, ему пришлось бы постоянно сворачивать и идти окольным путем. Проза, с другой стороны, вещь прямая: она устремляется точно к цели.



Однажды в послеобеденные часы, когда мы беседовали об Америке и американцах, Толстой воодушевленно заговорил об Уильяме Дине Ховеллсе, Генри Джордже и покойном Генри Демаресте Ллойде[9]. Он сказал, что в мире есть четыре человека, которых ему очень хотелось бы свести вместе; по мнению Толстого, подобная конференция помогла бы уяснить, в чем нуждается мир. Если не ошибаюсь, среди кандидатов были названы м-р Ховеллс и м-р Ллойд.

Мне вспоминается лишь одна сугубо теологическая или, скорее, религиозная дискуссия. Мы гуляли в полях; весь день граф провел в доме своего друга, где правил Четвероевангелие. Беседа была довольно беспорядочна и перескакивала с одного на другое, пока не коснулась чудес — перед тем мы как раз обсуждали евангельские притчи.

Понять графа оказалось несколько затруднительно, и наконец я спросил:

— Что же с чудесами — ведь вы находите, что задача их просветительская?

— Нет-нет, — возразил он, — они лишь все запутывают. Притчи, напротив, кажутся мне ясными и назидательными. Чудеса придется убрать, но от притч мы никак не сможем отказаться.

Граф ни разу не поинтересовался моей верой. Вопрос этот, казалось, был ему безразличен; во всяком случае, если я довольствовался чем-то, во что верил, он не видел пользы говорить об этом.

Как-то днем в столовой он сказал: «Вижу, вы любите табак». В этом замечании не было ни критики, ни осуждения; он всего лишь отметил факт.

— Мне нравился табак, — сказал он, глядя в пол, — и уходило у меня очень много. Позднее я понял, что табак для меня вреден, и бросил это занятие.

Видимо, отказ от прочих вещей, которые он «бросил» (в частности, спиртного и мяса) был продиктован той же простой причиной: они оказались вредны для его здоровья. Религия, самоотречение ради самоотречения, желание «послужить добрым примером» и т. д. — все эти соображения, похоже, никоим образом на него не влияли. Говоря о наложенных на себя ограничениях, граф ни о чем подобном не упоминал и в случае табака честно признался, что, будь он моложе, «несомненно вновь позволил бы себе это удовольствие». Иначе говоря, согласно высказываниям Толстого, понятия здоровья в его вегетарианстве и попытках самостоятельного ухода за собой значили не меньше, чем религиозные убеждения. И все же, по словам одного достойного доверия человека, престарелый джентльмен очень сожалел, что в доме не могла воцариться та простая жизнь, которую он считал правильной. К примеру, он предпочел бы, чтобы за столом все сами обслуживали друг друга, и не прочь был бы избавиться от слуг графини вместе с их белыми перчатками. В быту он, насколько мог, старался прислуживать себе сам.

Однажды Толстой пригласил меня переночевать в имении, и это приглашение может послужить хорошей иллюстрацией его поведения в Ясной Поляне (или того, как он хотел бы держаться). Я отправился поплавать с мальчиками на пруд, который находился примерно в четверти мили от дома. День клонился к вечеру, пора было узнать, предстоит ли мне ночевать у Толстого или в амбаре у соседа. Когда мы сушились и одевались, в кустах поблизости раздался голос: «Ми-истер Фли-инт, жена моя приглашает вас провести вечер с нами». То был сам граф, проделавший весь этот путь лишь для того, чтобы сообщить мне — его жена велела ему найти меня и передать не его собственное, а свое приглашение. Я навсегда запомнил лицо Толстого, выглядывавшее из ветвей: в его голосе и манере держаться чудилась повадка рассыльного. Никогда еще величие не являлось мне в столь смиренном виде. Один из друзей графа прямо сказал, что престарелому джентльмену пришлось немало потрудиться над собой, прежде чем овладеть подобным смирением и научиться его проявлять. Вероятно, многое нам раскроется, когда будут опубликованы дневники графа. Там, в Ясной Поляне, я смог лишь узнать, что Толстой весьма остро переживает кажущуюся непоследовательность своей жизни, тот факт, что ему не удается примирить свои альтруистические воззрения с ее повседневным течением. К досаде своей, несколько раз он проявлял едва ли не трусость. По ночам, когда никто не видел, он выбирался из дома и, точно бродяга, уходил в сторону Москвы, желая остаться наедине с собой. Но всякий раз, не успевал он уйти далеко, некий голос говорил ему: «Лев Николаевич, ты боишься. Ты страшишься мнения толпы. Неужели ты проповедуешь то, что сам не исполняешь? Ты пытаешься от всего бежать и пребывать в мире с собой, не заботясь о других.

8

Одного из старших сыновей… портсигары — подразумевается, вероятно, А. Л. Толстой (1877–1916), который в 1895 г. поступил на военную службу вольноопределяющимся и служил в Московском драгунском полку в Твери. Портсигары с эмалевыми, серебряными или позолоченными накладками были популярны среди военных.

9

Уильям Дин Ховеллс (1837–1920) — американский писатель-реалист, чьи произведения вдохновлялись русской литературой, пропагандист творчества Толстого, в описываемый период — один из наиболее влиятельных литераторов США.

Генри Джордж (1839–1897) — американский писатель, политик, политический экономист, автор знаменитого труда «Прогресс и бедность» (1879), выступавший за равный для всех доступ к природным ресурсам; Толстой высоко ценил идеи Джорджа и воспринял его смерть как потерю «очень близкого друга».

Генри Демарест Ллойд (1847–1903) — американский журналист, зачинатель журналистских расследований, писал о злоупотреблениях крупных компаний.