Страница 18 из 73
– Что вы так смотрите? – в конце концов спросила Барбара, так как восхищенный Хендрик не сводил с нее глаз.
– А нельзя? – спросил он тихо.
Она сказала с кокетливой развязностью, за которой скрывалось смущение:
– Нет, почему же, смотрите на здоровье…
Хендрик понял: ее голос доставляет такое же наслаждение уху, как цвет кожи – глазу. Казалось, и голос ее тоже сочного, спелого и нежного тона. И он тоже сверкает, у него тоже драгоценный темный отблеск. Хендрик вслушивался в голос с тем же самоотречением, с каким он за минуту до того всматривался в нее. Для того чтобы она говорила и говорила, он задавал ей вопросы. Ему хотелось узнать, как долго она собирается остаться в Гамбурге. Она ответила с неловкостью, выдававшей отсутствие привычки, посасывая сигарету:
– Пока Николетта будет здесь играть. Все зависит от успеха «Кнорке».
– О, вот когда меня по-настоящему радует, что публика сегодня так долго аплодировала! – сказал Хендрик. – Думаю, что и отзывы в прессе будут хорошие.
Он заинтересовался ее занятиями. Николетта упомянула, что Барбара посещает университет. Она говорила о социологических, исторических семинарах.
– Но я там занимаюсь так нерегулярно, – сказала она рассеянно и чуть насмешливо. И она облокотилась на Стол и сплела узкие пальцы.
Наблюдатель не столь пристрастный счел бы ее движения, такие трогательно-застенчивые и милые в глазах Хендрика, почти неловкими. Натянутость выдавала в ней провинциалку, не очень светскую профессорскую дочку, и эта натянутость была в контрасте с умным и веселым, открытым ее взглядом. В ней была неуверенность человека, который в определенном, но очень тесном кругу очень любим и избалован, но вне пределов этого круга склонен ощущать комплекс неполноценности. В присутствии же Николетты Барбара, кажется, привыкла быть на вторых ролях. Поэтому она обрадовалась и, пожалуй, развеселилась, что этот чудаковатый актер Хендрик Хефген так демонстративно предпочел ее, и она не без удовольствия продолжала с ним беседу.
– О, чем я только не занимаюсь, – сказала она задумчиво. – Вообще-то я рисую… Много занималась театральными декорациями.
Это было для Хендрика ключевое слово. Теперь он повел разговор более оживленно. Воодушевясь, с горящими щеками он говорил о преобразованиях декоративного стиля, обо всем том, что в этой области остается открыть или подновить, улучшить. Барбара слушала, отвечала, смотрела испытующе, улыбалась, делала трогательно-неловкие движения руками, голос ее звучал плутовски-рассеянно, и она высказывала разумные, продуманные суждения.
Хендрик и Барбара болтали тихо и увлеченно. Николетта и Мардер тем временем пожирали друг друга сверкающими взглядами. Оба пустили в ход все свое искусство обольщения. Прекрасные хищные глаза Николетты блестели еще больше, чем всегда, четкость ее произношения достигла апогея. Между ярко накрашенных губ, когда она смеялась и говорила, блестели маленькие, острые зубы. Мардер, со своей стороны, выбрасывал интеллектуальные фейерверки. Его подвижный, вздрагивающий рот, производивший нездоровое впечатление голубоватой окраской, почти не закрывался. Впрочем, у Мардера была склонность с большим напором повторять одно и то же. Прежде всего он страстно настаивал на том, что нынешнее время, самым беспристрастным и признанным судьей которого он себя считал, сквернейшее, безнадежнейшее из всех времен. Ныне не существует духовного движения, никаких общих тенденций. Но прежде всего этому времени недостает личностей. Он, Мардер, – единственная личность на весь мир – и его недооценивают. Сбивало с толку то обстоятельство, что наблюдатель и судья европейской погибели не противопоставлял этому отпетому времени будущего, которое стоило бы любить и ради которого стоило бы ненавидеть сущее. Напротив, унижая современность, он восхвалял прошлое, которое именно он-то и видел насквозь, над которым он-то и насмехался и которое он так расчихвостил в своих драмах. Возбужденная Николетта не была склонна чему-нибудь удивляться. Иначе ей показалось бы странным, что именно человек, сам себя называвший классическим сатириком буржуазной эпохи, теперь превозносил до небес офицеров старой немецкой армии и рейнских промышленников, видя в них идеал безупречной дисциплины и личной отваги. Старый насмешник, чей самовлюбленный, но бесхребетный радикализм выродился в нечто реакционное, провозглашал славу физическим и моральным качествам прусских генералов и, как раздраженный унтер-офицер, издевался над дряблой мягкотелостью нынешнего поколения.
– Никакой дисциплины! Нигде! – кричал он так громко и злобно, что почтенные господа, сидевшие за красным вином, удивленно поворачивали головы. – Женщины и те совершенно распоясались, – утверждал взбешенный Мардер. – Они уже ничего не смыслят в любви, они превратили ее в гешефт, они такие же поверхностные и вульгарные, как мужчины. – На этом месте Николетта засмеялась так вызывающе, что Мардер галантно добавил: – Есть, конечно, исключения.
Но тут же снова пошел все хаять. По его мнению, для немецких мужчин перестали существовать такие понятия, как порядок и уважение с тех пор, как отменена всеобщая воинская повинность. Сегодня из-за этой загнившей демократии все стало мишурой, подделкой, обманом, созданным рекламой.
– Если это не так, – спрашивал Мардер с горечью, – то почему тогда не я первый человек в государстве? Разве невероятная сила моего гения не призвана решать самые важные проблемы общественной жизни? А ведь сегодня, когда утрачены все стимулы к пониманию подлинных масштабов, мой голос стал голосом общественной нечистой совести, да и то его почти не слышно!
Глаза его горели, худое лицо, контрастировавшее бледностью с чернотой усов, исказилось. Чтобы успокоить его, Николетта напомнила ему, что ни один другой из современных драматургов не ставится так часто, как он. Он слегка польщенно улыбнулся, но уже через несколько секунд вновь помрачнел. И вдруг заорал на Хендрика Хефгена, поглощенного задушевным разговором с Барбарой:
– А вы, милостивый государь, может быть, служили?
Хендрик, обескураженный и возмущенный столь грубым обращением, обратил к нему растерянное лицо. Мардер наседал:
– Отвечайте-ка, милостивый государь!
Натужно улыбаясь, с трудом Хендрик выдавил:
– Нет, конечно, нет… Слава богу, нет!
И Мардер торжествующе расхохотался:
– Вот вам опять! Никакой дисциплины! Полное отсутствие личности! Или вы скажете, что у вас есть дисциплина? Или, может быть, вы личность? Все сплошная мишура, все эрзац, все сплошное плебейство, куда ни глянь!
Это уже было нагло. Хендрик не знал, как реагировать. Он чувствовал, что в нем вскипает ярость. Но ради дам, а также из-за того, что ему импонировала слава Мардера, он решил избежать скандала. К тому же он решил, что писатель психически болен. Но какая удивительная перемена произошла в Мардере! Вдруг голос обрел зловеще приглушенный тон, а глаза стали пророческими:
– Все это кончится страшно. – Он прошептал это, но в какие дали, в какие пропасти заглянул теперь его взгляд, разом получивший проникновенную силу? – Случится страшное, помяните мое слово, дети, когда это случится, я это предвидел, предугадал. Наше время гниет, оно воняет. Вспомните меня: я это раньше всех унюхал. Меня не проведешь. Я предчувствую катастрофу. Она будет беспримерной. Она поглотит всех, и никого не будет жаль, кроме меня. Все, что существует, треснет по швам. Все прогнило. Я все нащупал, проверил и проклял. Когда все рухнет, мы окажемся под обломками. Мне и вас жаль, дети, ибо вам не придется прожить вашу жизнь. А я прожил прекрасную жизнь.
Теофилю Мардеру было пятьдесят лет. Он три раза был женат. Его ненавидели и высмеивали. Он познал успех, славу и богатство.
Так как он умолк и тяжело дышал, остальные, сидевшие с ним за столиком, тоже не произносили ни звука. Николетта, Барбара и Хендрик опустили глаза.
Вдруг настроение Мардера круто изменилось. Он разливал красное вино, стал обворожителен. Хефгена, которого только что оскорбил, он теперь осыпал комплиментами.