Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 19



В то же время религиозность, отличавшая его с детских лет, но до сих пор редко проявлявшаяся наружу, стала чаще выражаться в его письмах, в его разговорах, во всем его мировоззрении. Под ее влиянием он стал придавать своей литературной работе какой-то мистический характер, стал смотреть на свой талант, на свою творческую способность как на дар, ниспосланный ему Богом ради благой цели, на свою писательскую деятельность как на предопределенное свыше призвание, как на долг, возложенный на него Провидением.

«Создание чудное творится и совершается в душе моей, – писал он в начале 1841 года, – и благодарными слезами не раз теперь полны глаза мои. Здесь явно видна мне святая воля Бога: подобное внушение не происходит от человека; никогда не выдумать ему такого сюжета».

Этот мистический, торжественный взгляд на свое произведение Гоголь высказывал пока еще очень немногим из своих знакомых. Для остальных он был прежним приятным, хотя несколько молчаливым собеседником, тонким наблюдателем, юмористическим рассказчиком.

Россия и все русские по-прежнему возбуждали в нем самый горячий интерес. Русских, заезжавших к нему в Рим, он выспрашивал о всем, что делалось в России, без устали слушал рассказы их о всяких новостях, литературных и нелитературных, о всех интересных статьях, появлявшихся в журналах, о всех новых писателях.

При этом он умел узнавать не только все, что ему хотелось, но и взгляды, мнения, характер рассказчика, сам же оставлял при себе свои задушевные мысли и убеждения. «Он берет полной рукой все, что ему нужно, ничего не давая», – выражался про него римский приятель, гравер Иордан.

Кроме России и Рима, ничто, по-видимому, не интересовало Гоголя. В периоды усиленной творческой работы он обыкновенно почти ничего не читал. «Одна хорошая книга достаточна в известные эпохи для наполнения всей жизни человека», – говорил он и ограничивался тем, что перечитывал Данте, «Илиаду» в переводе Гнедича и стихотворения Пушкина. Политическая жизнь Европы менее чем когда-нибудь привлекала его внимание; о Франции как родоначальнице всяких новшеств, как истребительнице того, что он называл «поэзией прошлого», он отзывался чуть не с ненавистью. Тогдашний Рим, Рим папского владычества и австрийского влияния был ему по сердцу. Григорий XVI, по наружности такой добродушный, так ласково улыбавшийся на всех церемониальных выходах, умел подавлять все стремления своих подданных приобщиться к общей жизни европейских народов, к общему ходу европейской цивилизации. Беспокойная струя невидимо просачивалась под почвой тогдашнего здания итальянской жизни, тюрьмы были переполнены не уголовными преступниками, а беспокойными головами, не уживавшимися с монастырски-полицейским режимом, но на поверхности все было гладко, мирно, даже весело. На площадях города гремели великолепные оркестры, по улицам беспрестанно двигались торжественные религиозные процессии, сопровождаемые толпами молящихся, библиотеки, музеи, картинные галереи гостеприимно открывали двери свои для всех желающих. Художники, артисты, ученые находили здесь все средства для занятий своей специальностью и тихий, укромный уголок, защищенный от тех бурь, отголоски и предвозвестники которых нарушали покой остальной Европы.

Поселившись в сравнительно малолюдной улице Via Felice, в очень скромно меблированной, но просторной и светлой комнате, Гоголь вел правильную, однообразную жизнь.



Вставал он обыкновенно рано и тотчас же принимался за работу, выпивая в промежутках графин или два холодной воды. Он находил, что вода необыкновенно благотворно на него действует, что только с помощью ее он поддерживает свои силы. Завтракал он в каком-нибудь кафе чашкой кофе со сливками, потом до позднего обеда опять работал, если не было русских, с которыми предпринимал прогулки по Риму и окрестностям, а вечера большей частью проводил в кругу своих приятелей художников.

К лету 1841 года первый том «Мертвых душ» был окончательно отделан и приготовлен к печати. Гоголь хотел сам руководить его изданием и приехать для этой цели в Россию. По мере того как подвигалась обработка его произведения и перед ним выяснился весь его план, он все более проникался мыслью о его великом значении. «Мне тягостно и почти невозможно теперь заняться дорожными мелочами и хлопотами, – писал он С.Т.Аксакову, – мне нужно спокойствие и самое счастливое, самое веселое, сколько можно, расположение души; меня теперь нужно беречь и лелеять. Я придумал вот что: пусть за мною приедут Михаил Семенович (Щепкин) и Константин Сергеевич (Аксаков). Им нужно же: Михаилу Семеновичу – для здоровья, Константину Сергеевичу – для жатвы, за которую уже пора ему приняться, а милее душе моей этих двух, которые бы могли за мною приехать, не могло бы для меня найтись никого! Я бы ехал тогда с тем же молодым чувством, как школьник в каникулярное время едет из надоевшей школы домой, под родную крышу и вольный воздух. Меня теперь нужно лелеять – не для меня, нет. Они сделают небесполезное дело. Они привезут с собой глиняную вазу. Конечно, эта ваза теперь вся в трещинах, довольно стара и еле держится, но в этой вазе теперь заключено сокровище. Стало быть, ее нужно беречь».

Глава IV. Предвестники душевного расстройства

Личные дела помешали и Щепкину, и К. Аксакову исполнить просьбу Гоголя и встретить его на дороге в Россию. Он приехал один сначала на короткое время в Петербург, затем в Москву, где старые знакомые встретили его с прежним радушием. С.Т. Аксаков нашел в нем большую перемену за последние полтора года. Он похудел, побледнел, тихая покорность воле Божией слышна была в каждом его слове. Его веселость и проказливость в значительной степени исчезли; в разговорах его прорывался порой прежний юмор, но смех окружающих как будто тяготил его и быстро заставлял переменять тон разговора.

Издание первого тома «Мертвых душ» доставило Гоголю немало волнений и внутренних страданий. Московский цензурный комитет не разрешил печатанья поэмы; его смущало само заглавие ее «Мертвые души», когда известно, что душа бессмертна. Гоголь отправился в петербургский цензурный комитет и долго не знал, какая судьба постигнет ее, будет она пропущена или нет. Ему пришлось по этому поводу обращаться с просительными письмами к разным влиятельным лицам: к Плетневу, Виельгорским, Уварову, кн. Дондукову-Корсакову, даже через Смирнову посылать прошение на Высочайшее имя. Наконец в феврале он получил известие, что рукопись разрешена к печатанию. Новая беда! Несмотря на его письма и просьбы, рукопись не присылали в Москву, и никто не мог сообщить ему, где она находится. Зная, какое значение он придавал своему произведению, можно себе представить, как волновался Гоголь. Он беспрестанно наводил справки на почте, обращался с вопросами ко всем, кто мог указать ему, куда девалось его сокровище, считал его погибшим. Наконец в первых числах апреля 1842 года рукопись была получена. Петербургская цензура не нашла ничего подозрительного в том, что смутило московскую, только «Повесть о капитане Копейкине» оказалась сплошь зачеркнутой красными чернилами. Гоголь тотчас принялся переделывать ее и в то же время приступил к печатанью поэмы в количестве 2500 экземпляров.

Все эти тревоги и неприятности болезненно отзывались на здоровье Гоголя. Нервы его расшатались, холод русской зимы удручал его. «Голова моя, – писал он Плетневу, – страдает всячески: если в комнате холодно, мои мозговые нервы ноют и стынут, и вы не можете себе представить, какую муку чувствую я всякий раз, когда стараюсь в то время пересилить себя, взять власть над собою и заставить голову работать. Если же комната натоплена, тогда этот искусственный жар меня душит совершенно, малейшее напряжение производит в голове такое странное сгущение всего, как будто бы она хочет треснуть». В другом письме он так описывает свои болезненные припадки: «Болезнь моя выражается такими страшными припадками, каких никогда со мною еще не было, но страшнее всего мне показалось, когда я почувствовал то подступившее к сердцу волнение, которое всякий образ, пролетавший в мыслях, обращало в исполина, всякое незначительное приятное чувство превращало в такую страшную радость, какую не в силах вынести природа человека, и всякое сумрачное чувство претворяло в печаль тяжкую, мучительную печаль, и потом следовали обмороки, наконец, совершенно сомнамбулистическое состояние».