Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 28



Она, не смея перечить, поднялась и принялась торопливо запихивать клубки шерсти в корзинку. Те выскальзывали, разворачивались, и тонкие нити переплетались, что невероятно злило Марту. И злость возвращала румянец на пухлые ее щеки.

Сказать, чтобы не ела столько?

Для нее еда — единственная радость… пускай уж… во всяком случае, доктор утверждает, что сердце Марты здорово, а значит, некоторая чрезмерность телесных форм ей не повредит.

Ульне едва не расхохоталась. Все-таки она становится нелогична, то всерьез раздумывала над тем, стоит ли позволять Марте жить, то вдруг беспокоится о здоровье.

Безумие.

Легкое безумие на кошачьих лапах… в Шеффолк-холле кошки не приживались, даже те глупые дворовые котята, которых некогда таскала Марта, прятала на кухне, подкармливала, но и они сбегали… кошки — умные животные.

А люди глупы.

Слабы. Почти все, кроме, пожалуй, Ульне и того, кто притворяется ее сыном.

— Ос-вальд, — повторила она шепотом, холодным дыханием коснувшись пальцев. Имя осталось на них, вплелось в нить старого кружева… попросить о новых перчатках?

И платье понадобится, пусть сошьют такое же, Ульне неуютно в других, слишком уж привыкла она к фижмам. Подобрав шлейф — запылился, потемнел от грязи, — Ульне неторопливо направилась к себе. Предстоящий разговор мало волновал ее, пожалуй, напротив, она испытывала непривычный душевный подъем.

Дверь в ее комнату была заперта, а ключ Ульне носила с собой. Массивный, отлитый из бронзы, с длинной цевкой и украшением в виде розы, он оттягивал цепочку, порой врезался в кожу, оставляя красные следы. Марта уверяла, что нет нужды ключ прятать, что никто в доме не войдет в покои Ульне, но… так надежней. Замок щелкнул. И двери с протяжным скрипом — петли постарели, того и гляди рассыплются — распахнулись. Ульне закрыла глаза, как делала всегда.

Глубокий вдох.

И запах тлена. Сырости.

Древности.

Шаг и шелест юбок. Шлейф падает, скользит, заставляя распрямить спину и поднять подбородок.

Полутьма и тени в ней.

Кровать. И балдахин, малейшее прикосновение к которому поднимает пыль. Перину следовало бы проветрить, но Ульне была отвратительна сама мысль о том, что комната изменится, пусть бы и ненадолго, что чьи-то руки, кроме Мартиных — все же и от нее есть польза — прикоснутся к этой постели, потревожат зыбкий покой мертвых роз. Сухие стебли хрустят под ногами, и прахом рассыпаются лепестки, уже не белые, пожелтевшие, как желтеет древний пергамент. Столь же хрупкие…

— Мама? — Освальд остановился на пороге.

Правильный мальчик.

Понятливый.

…Тедди сделал хороший подарок.

— Войди, дорогой. — Ульне присела перед зеркалом… пыль… и проталины в ней… прикасалась, смотрела на себя, бесстыдно подсчитывая годы по морщинам.

Освальд вошел и дверь прикрыл.

Осматривается.

Ему доводилось бывать здесь дважды или трижды? Она приглашала, скрепляя этими визитами перемирие, негласный договор.

— Ты хорошо себя чувствуешь… мама?

— Да, дорогой.

Не поверил, взял за руку, и два пальца легли на запястье. Освальд нахмурился, слушая стук ее ослабевшего сердца.

— Мама…

— Тебе не следует…

— Следует. — Он впервые позволил перебить ее и, опустившись на пол, на истлевшие стебли, искрошенные листья, на ковер, который скрывался под грязным снегом сухих лепестков, заговорил. — Леди Ульне…

— Мама.

— Леди Ульне, — тот, кто притворялся ее сыном, смотрел снизу вверх, и черты лица его смягчились, — вы и вправду мама… А я не смел надеяться, что вы будете ко мне хоть сколько добры.

Эта доброта ничего не стоила. Да и не добротой она была вовсе, скорее тяжестью одиночества, тоской, которая выедала остатки души, требуя заполнить их хоть чем-то.

Освальд ушел.

…ее никчемный беспокойный сын, который все никак не желал понять, что будущее предопределено прошлым. Его будущее.

Его долг.



Его право.

Он был готов променять и то, и другое на горсть золота, чтобы бездумно эту горсть швырнуть на зелень игрового стола.

А этот… этот был рядом. Притворялся родным, играл, вовлекая Ульне. Вот только игра перестала быть игрой. И она, дотянувшись до бледного шрама, уродовавшего лицо Освальда, скользнула по нему пальцами, коснулась губ…

— Ты хороший мальчик, — голос ее смягчился. — И я… рада, что мы встретились.

— Марта…

— Не повредит тебе. И мне тоже. Она глупа и безобидна. Но идем, я хочу показать тебе кое-что.

Она поднялась, опираясь на его руку, с удовольствием отметив, что рука эта крепка.

Он научился одеваться, и оказалось, что Освальд — ее Освальд, поскольку другого давным-давно следовало бы забыть, — обладает утонченным вкусом. Ему к лицу темный костюм, пожалуй, излишне строгий, но его роль требует подобной маски. Черная шерсть пиджака. Шелк жилета. И светлое сукно рубашки, не белое, но цвета слоновой кости. Аккуратный крой, в чистоте линий которого видится работа хорошего портного.

— Ты чудесно выглядишь, дорогой. — Ульне вновь протянула пальцы к шраму. — Как-нибудь расскажешь, где и когда получил его. Об этом буду спрашивать не только я. Но мне ты расскажешь правду.

Она подвела его к шкафу, огромному, занимавшему всю дальнюю стену. И на запертых дверцах проступали пятна солнечного света. Тускло поблескивали латунные ручки.

Шкаф был заперт.

И ключ, тот, который Марта предлагала повесить в холле, идеально подошел к замку. Два оборота. И надавить. Дверцы заросли грязью и поддались не сразу, а быть может, сама Ульне ослабела? Освальд помог, распахнул, едва ли не сорвав с петель.

— Стой, — велела Ульне, и он подчинился.

Шкаф был пуст. Почти. Два сменных платья, которые Ульне сдвинула в сторону и, надавив обеими руками на заднюю стенку, заставила ее покачнуться.

За стенкой скрывался проход.

— Дорогой, — Ульне обернулась, — будь добр, захвати свечи. Можешь взять мой канделябр…

…из пары, подаренной к свадьбе. На них так и остались банты из прозрачной органзы, правда, потерявшей свой исконный цвет. Какими же они были? Синими, кажется… или розовыми? Розовый — это невыносимо пошло…

Здесь ничего не изменилось.

Лестница. Грубые ступени, выбитые в скале. Неровные, но изученные Ульне. Прежде она частенько спускалась, чтобы поговорить с мужем, даже когда он перестал отвечать. Оказывается, она еще помнит. И то, как скользят всполохи света по стенам и кренится, расплывается длинная тень, и то, как гулко разносится, бьет по нервам звук собственных шагов.

Ниже.

И еще.

Остановиться, переводя дух. Голова вдруг идет кругом, и сердце болезненно сжимается. Освальду достаточно толчка, и… ничего, он подходит, берет под руку и осторожно интересуется:

— Вам дурно?

— Ничуть. — Ульне получается улыбнуться, ей почти весело, и все равно горько. Память норовит вырваться, а ведь, казалось, приручила, посадила на цепь, кинула в зубы обглоданную совесть.

Простила себя и его тоже, бездумного своего супруга.

Кого он вздумал обмануть?

— Идем, дорогой. — Его рука — надежная опора. А шлейф платья заметает следы на пыли. Паутины вновь наберет. Ульне всегда интересовало, откуда берутся в подземелье пауки, если здесь нет мух? Чем они питаются? — Уже недолго…

Ее всегда изнурял не столько спуск, сколько подъем, особенно когда благоверный еще был жив. Проклятья летели в спину, поторапливали, и Ульне почти бежала… а ведь не сбылось. Сколько раз он желал ей шею свернуть?

Жива.

И будет жить.

И быть может, увидит, как исполняется последнее предсказание.

— Здесь. — Она позволила Освальду войти первым.

Камера, и за проржавевшей решеткой — двое. Одежда истлела, иссохли тела. Бурая пергаментная кожа, пустые глазницы, космы волос, зубы торчат… у ее дорогого Тода были хорошие зубы, чего не скажешь о той потаскушке, что спряталась в углу.

— Я так понимаю, — Освальд подошел к решетке, склонился, разглядывая тела, — это…

— Твой отец. — Ульне перекрестилась. — И его жена.