Страница 43 из 59
Друзья отдавали себе отчет в неразумности этого шага. Мицкевич называл Шопена несчастьем мадам Жорж Санд. А мадам д’Агу, знавшая обоих любовников и благодаря своим неудачам, зависти и язвительности гораздо отчетливее видевшая черты их характеров, писала своей подружке мадам Марляни:
«Путешествие это на Балеары премного забавит меня. Сожалею, что состоялось оно не год тому назад. Когда Жорж велела пускать себе кровь, я всегда говорила ей: «На твоем месте я позвала бы уже Шопена!» Скольких бы порезов ланцетов избежала она таким образом! Она не написала бы «Писем к Марсии», не завела бы романа с Бокажем [известный актер]; насколько же лучше это было бы длямногих порядочных люден! Надолго ли они обосновались на Балеарах? Насколько я знаю их обоих, думаю, что они возненавидят друг друга после месяца совместной жизни. Это две совершенно противоположные натуры…»
И действительно, трудно вообразить себе большее несходство. Однако Шопеном, должно быть, руководила ослепляющая страсть, всепоглощающее желание покончить со своим одиночеством. Это и заставило его закрыть глаза на многое.
Неужели же не коробило его, утонченного человека, вульгарное стремление к эффектности «этой страшной женщины»? Эти пресловутые бурнусы, панталоны и сигара? Как могли не коробить такого замкнутого человека ее болтливость и наигранная искренность, ее наполовину правдивые, насквозь мелодраматические излияния всем и каждому? Как не могли покоробить чудовищные ее манеры?
Вот как Элизабет Бэррет Броунинг[91] описывает гостей Жорж Санд в ее доме: «Толпы плохо воспитанных людей, испуская клубы дыма и сплевывая, на коленях боготворят ее!.. Какой-то грек называл ее по имени и обнимал обеими руками; какой-то актер, невероятная посредственность, припал к ее ногам, называя ее необыкновенной! «Это капризы дружбы», — говорила в этот момент со спокойным и милым презрением сия «высшая женщина».
Или такая вот сцена, рассказанная мадам д‘Агу в письме к Листу:
«Четверг [6 февраля 1840 года]. Вчера обед: Жорж [Санд], Карлота [Марляни] де Рур, Гжимала, Потоцкий, Зегерсы. Жорж в довольно-таки плохом расположении духа. За обедом она велела Гжимале, порозовевшему от шампанского, щипать ей колено (буквально), приговаривая [речь шла о красоте колен]: «Ну-ка, Гжимала, скажи, как ты находишь мое колено?» Гжимала: «Тут розовая кожица». Жорж: «Ах, да отстань, щекотно, хватит, или я оцарапаю тебя» […]. Вымученный и скучный разговор чуть ли не до полуночи. Не хочу видеть этих людей…»
А позднее:
«Нас чуть было тут не поубивали, — пишет Жорж Санд из Ногана мадемуазель де Розьер. — Зять мой замахнулся молотком на Мориса и, может, убил бы его, не бросся я меж них. Я ударила зятя по лицу, а он толкнул меня кулаком в грудь…»
На эту последнюю сцену Шопен смотрел уже открытыми глазами; пелена спала. Но в дни, когда он уезжал на Майорку, он не замечал этих вульгарных, жалких немилосердно земных черт. Он не знал еще о французском корыстолюбии мадам Санд, ее привязанности к материальным благам и привычке считать каждый грошик.
Такое прекрасное в мечтах путешествие оказалось огромным разочарованием. Зима на «райском острове» была холодной и дождливой, а нигде так не мерзнешь, как на юге в плохо отапливаемых жилищах. Чудаковатых путешественников гоняли с квартиры на квартиру, наконец они поселились в очень красочном монастыре Вальдемоза, откуда два года назад выгнали монахов. Романтические аксессуары не могли заменить удобств. Шопен расхворался.
«Эти две последние недели я болел, как собака: меня знобило, несмотря на восемнадцать градусов тепла, розы, апельсины, пальмы и фиги. Три доктора, самых знаменитых на острове; один нюхал, что я плевал, другой выстукивал, откуда я плевал, третий щупал и слушал, как я плевал. Один говорит, что я сдох, другой — что сдыхаю, третий — что сдохну».
С одной стороны, разумеется, в этой болезни можно увидеть наступление развивающегося туберкулеза, с другой — приступ этот не был так серьезен, как это изобразила в своих письмах и воспоминаниях о путешествии Жорж Санд. Большую роль в этой болезни наверняка сыграла неврастения, ощущение одиночества и оторванности от мира. Наверное, так и было. Иначе не писал бы Шопен Юлиану Фонтани в Париж в январе 1839 года: «Посылаю тебе прелюдии […]. Через несколько недель получишь баллады, полонезы, скерцо…» А стало быть, Шопен на Майорке сочинял!
Прежде всего он написал один из своих шедевров, каким является весь опус 28-й. Двадцать четыре прелюдии во всех мажорных и минорных тональностях. Мы уже вспоминали о них, говоря об этюдах, которые по своей концепции, несомненно, с ними связаны. Некоторые писатели, например Андре Жид, считают прелюдии Шопена открытием в фортепьянной литературе. Но это вовсе не так: Гуммель, Калькбреннер, Мошелес, из польских композиторов — Мария Шимановская писали прелюдии до Шопена, а Гуммель даже сочинил двадцать четыре прелюдии и расположил их в квинтовой последовательности. Эти прелюдии преданы забвению, а шопеновские живут, и это доказательство того, насколько эти последние превосходят всех своих предшественников. Говорят, что некоторые прелюдии были написаны еще перед поездкой на Майорку. Говорят даже, что «Прелюдию ре минор» Шопен вместе с «Этюдом до минор» написал в Штутгарте. Подтверждений этому нет, и только один Бронарский робко предлагает отнести дату написания этого произведения к более поздним временам. Я не сомневаюсь в том, что он родится на Майорке, это подтверждает его «вагнеризм» (частое употребление звуковой триады с увеличенной квинтой): которого в 1831 году в такой отчетливой форме мы не встречаем. Это подтверждает также его внутренняя связь со всем циклом. «Прелюдия ре минор» — превосходный финал необычайного целого.
Прелюдии Шопена — это как будто бы рассыпавшийся букет разнообразных цветов, на самом же деле, однако, уложенных в единое целое изобретательной рукою композитора. Принцип контрастов и внутренней связи выдержан здесь до конца — величайшая сознательность, а также наверняка и интуиция композитора превратили эти двадцать четыре драгоценных камешка в монолитное творение, которое переливается всеми цветами художественной радуги. Это единственные в своем роде сочинения, лапидарность и насыщенность формы не позволяют их сравнить ни с одним из сочинений ни последователей, ни тем более предшественников Шопена. Больше того, их невозможно сопоставить ни с одним другим произведением их же автора, несмотря на то, что они в чем-то родственны этюдам. Уже две другие прелюдии — не из опуса 28-го — построены из совершенно иного материала — «Прелюдия до-диез минор, опус 45», несмотря на всю свою высокую художественную ценность, уже что-то совсем иное, и в опусе 28-м она была бы не на месте.
Прелюдиям Шопена, как никакому иному произведению Фридерика, уготовили жалкую роль, повелев им иллюстрировать «журчанье ручейка», «капли дождя» или даже «приступ кашля»! Думается, что ни к какому иному сочинению, кроме прелюдий (и «Колыбельной»), невозможно больше отнести эту выдержку из работы Артура Хедли: «В действительности же фрагменты эти следует расценивать как логическое развитие чисто музыкальной концепции, а не как сознательную попытку звукового живописания».
В фантастических и капризных сменах настроения в прелюдиях мы, разумеется, ощущаем экзотику мира, в котором писал Шопен.
Неправдоподобное окружение должно было воздействовать на него возбуждающе. «Пальма, 28 дек. 1838, — писал он, — а лучше сказать, несколько миль от Вальдемоза. Меж скалами и морем огромный заброшенный монастырь картезианцев, где в одной келье за дверями — таких ворот и в Париже не было — можешь себе представить меня, непричесанного, без белых перчаток, как всегда бледного. Келья похожа на высокий гроб, огромные, все в пыли своды, маленькое окно, за окном апельсины, пальмы, кипарисы; против окна моя кровать, на ремнях под филигранной мавританской розой. Подле кровати старая, дотронуться нельзя, квадратная рухлядь, кое-как служащая мне для писания, на ней оловянный подсвечник (здесь это первостатейный люкс) со свечой. Бах, мои и не мои рукописи… тихо… кричать можно… все еще тихо».
91
Броунинг, Э. Б. (1806–1861) — английская поэтесса.